Пронесся слух, что Тур Прикулич и Беа Цакель все эти годы втайне собирали одежду, прятали ее в каптерке, а потом продавали на базаре и выручку делили с Шиштванёновым. Из-за этого многие замерзли, а ведь все они — даже по лагерным нормам — имели право на белье, фуфайки и ботинки. Мы уже и считать перестали, сколько было таких замерзших. Но, отсчитывая годовщины мира, я знал, что у Труди Пеликан в журнале больничного барака числится триста тридцать четыре мертвеца, которые покинули этот мир с первой годовщины по четвертую. Неделями я о них не вспоминал, но потом их имена вдруг всплывали в голове, гремели там, как погремушка, и сопровождали меня весь день.
Мне часто приходило в голову, что колокольчики на коксовых батареях звенят из одного года в другие годы. Вместо скамейки на лагерном проспекте я хотел однажды наткнуться на скамейку в парке, и пусть бы на ней сидел вольный человек, который никогда не был в лагере.
В какой-то вечер на танцплощадке повисло в воздухе словосочетание КАУЧУКОВЫЕ ПОДОШВЫ. Наша певунья Лони Мих спросила, что в них такого особенного. Карли Хальмен, покосившись на адвоката Пауля Гаста, растолковал ей, что слово «каучуковый» будто бы произошло от «окочуриться» и мы все, когда вознесемся в небо над степью, будем ходить на каучуковых подошвах. Но Лони Мих не унималась. Теперь разговор зашел о ФАВОРИТАХ — в Америке, мол, они вошли в моду. Лони снова задала вопрос, уже о фаворитах. И тут высказался аккордеонист Конрад Фонн: «Это когда возле ушей пряди наподобие птичьих хвостов».
Раз в две недели в клубе русской деревни специально для нас, лагерников, крутили фильм с киножурналом. Фильмы по большей части были русские, но попадались и американские, и даже реквизированные фильмы берлинской киностудии УФА. В одном американском киножурнале промелькнули небоскребы, возле них — поющие мужчины с бакенбардами до подбородка и в ботинках на каучуковой подошве, а сверху, как снег, сыпалось конфетти. После сеанса парикмахер Освальд Эньетер объяснил, что такие бакенбарды называются «фаворитами». И пожал плечами: «Мы и так уже полностью русифицированы, — сказал он, — нам только американской моды не хватало».
Я тоже не знал, что такое «фавориты». Мне редко удавалось ходить в кино. Работая посменно, я к началу сеанса всегда либо находился в подвале, либо — после подвала — еще не успевал как следует отдохнуть. Однако Кобелиан подарил мне половину автомобильной покрышки, так что балетками на лето я обзавелся. Свой патефонный чемодан я теперь мог запирать: Пауль Гаст сделал мне ключ с тремя маленькими, как мышиные зубки, выступами. А от столяра я получил новый деревянный чемодан с винтовым замком. И одет я был во все новое. Каучуковые подошвы все равно бы для подвала не годились, а «фавориты» отрастали у меня сами собой, но они больше подошли бы Туру Прикуличу. С ними выглядишь как настоящая обезьяна.
Все же придет время, размышлял я, когда я встречусь с Беа Цакель или с Туром Прикуличем на равных: допустим, на вокзале с чугунными пилястрами и подвешенными к ним — как бывает на курортах — петуниями в вазонах. Допустим, я войду в вагон, а Тур Прикулич окажется в том же купе. Я коротко поздороваюсь и сяду напротив, наискосок, — и больше ничего. Буду держаться так, будто ничего и не было; замечу, конечно, обручальное кольцо у него на пальце, но не спрошу, женился ли он на Беа Цакель. Я разверну свой бутерброд и положу его на откидной столик: белый хлеб, толстый слой масла и сверху — прозрачно-розовая ветчина. Мне не захочется есть, но я и виду не подам, что у меня нет аппетита. Или я встречу Ломмера по прозвищу Цитра. Он придет с певуньей Лони Мих, и я увижу, что зоб у нее стал еще больше. Они начнут приглашать меня на концерт в Атенеум. [39] Атенеум — концертный зал в Бухаресте.
Я — изменив голос — откажусь, с извинениями, и они уйдут. Я ведь к тому времени буду служить билетером в Атенеуме; встречу их у входа, вытяну указательный палец: «Покажите-ка ваши билеты, туг надо разобраться с четными и нечетными местами. Ага, у вас сто тринадцатое место и сто четырнадцатое: значит, будете сидеть раздельно». Они меня узнают, только когда я засмеюсь. Но я, наверное, смеяться не стану.
Еще я воображал, как во второй раз встречу Тура Прикулича в Америке, в большом городе. Он, уже без обручального кольца, будет подниматься по лестнице рука об руку с одной из Кисок. Та меня не узнает, а вот Тур Прикулич мне подмигнет, как подмигивает дядя Эдвин, когда говорит: «Я опять, будто невзначай, взглянул…» Я пойду своей дорогой, и больше ничего. Наверное, я буду еще более или менее молодым, когда покину лагерь, — как говорится, во цвете лет; или как в той песне, которую Лони Мих поет, с дрожащим зобом, на манер арии: ВСЕГО МНЕ ТРИДЦАТЬ БЫЛО ЛЕТ. [40] Измененное начало песни из водевиля Карла фон Хольтея «Ленора» (1828), в XIX–XX вв. пользовавшейся большой популярностью.
Тура Прикулича я, возможно, встречу и в третий, и в четвертый раз — и еще часто буду встречать в третьем, четвертом, в шестом, даже в восьмом будущем. Однажды я выгляну из окна гостиницы, со второго этажа, и начнется дождь. Человек, стоящий внизу, попытается открыть зонтик. Ему понадобится много времени, он промокнет, потому что зонтик заклинит. Я увижу, что у этого человека руки Тура Прикулича, но сам он не будет знать, что я его руки заметил. Если бы он догадывался о моем присутствии, подумаю я, он бы не стал столько времени возиться с зонтиком, или надел бы перчатки, или вообще не свернул бы на эту улицу. Если же окажется, что он не Тур Прикулич и у него только руки Тура Прикулича, я крикну ему из окна: «Перейди на другую сторону улицы — под тентом ты не промокнешь!» Возможно, он тогда поднимет голову и скажет: «Почему вы говорите мне "ты"?» Я отвечу: «Извините, я вашего лица не видел и обратился на «ты» только к вашим рукам».
Читать дальше