— Наше влечение к ней, — говорил Егор, — это проявление скрытой педерастии.
Мы сидели в столовой и пили портвейн.
— Почему? — спросили мы его.
— Волосатыми бывают только мужики. Наше влечение к волосатой женщине — это замещение влечения к мужикам.
Я молча переваривал эту теорию, а застенчивый Костя протестовал:
— Нет, нет! — он даже махал руками. — Я не педик. Здесь всё гораздо проще. Это всего-навсего зависть.
— Ну-ка, объясни, — кивали мы ему.
— Просто у нас самих грудь — безволосая. У меня нет волос на груди.
— Хм, — щурился Егор, и у меня нет.
— У меня есть, — разрушил я Костину гипотезу. — И немало.
Костя огорчился. Мы так и не нашли научные объяснения своей патологии.
— Сегодня, — говорил профессор Сотников, — наша гостья пришла к нам в последний раз. С атавизмом мы заканчиваем.
После лекции мы не выдержали. Бросились за уходящей женщиной, завели её в пустую лабораторию и стали раздевать.
— Ребята, зачем? — спрашивала она нас удивлённо. Очень снисходительно и понимающе.
— Я люблю тебя! — шептал ей Егор.
— Я тебя люблю! — хрипел я.
— Люблю тебя! — вставлял и Костя.
Мы трогали её за грудь. Волосы под нашими касаниями хрустели и обвивали пальцы.
В лабораторку зачем-то зашёл профессор Сотников. Это было самое натуральное западло — тем более, если учесть, что в лабораторные комнаты он заходил крайне редко. Женщину он освободил, а нам надавал по шеям.
Было большое разбирательство и нас с Егором отчислили из института. А вот Костя, сукин сын, как-то отмазался. Мы подозревали, что несмотря на все свои протесты, он имел всё же определённые наклонности и кое-какие связи с профессором.
Женщину я больше не видел.
Казалось, что будут тихо, однако звуков было предостаточно. Шелест деревьев, невнятные шорохи в траве, шум ветра. Странный зуд в голове. Он был тяжёл и болезнен, словно некая машина, старая и заржавевшая, отчаянно пыталась вращать шарнирами. Её обесточили, закрыли в пыльном ангаре, вокруг тьма и безвременье, но упрямо и зло она шевелит своими отмирающими деталями, в бессмысленной, но настырной агонии запуская визгливое сверло. Оно — суть, оно — сила, оно — жизнь. Оно вгрызается в поблескивающий матовыми огнями металл, оно сожрёт, разрушит, поглотит его, оно не даст умереть надежде на продолжение схватки… Но ангар слишком огромен и грязен, и электричества — заветного, бурлящего — не достичь. Вокруг тьма, а оттого рождается лишь зуд — тяжёлый и мерзкий.
— Мы упрятаны за глубинами своих оболочек, — бормотал он, — оттого лучи желаний лишь испепеляют. За этим — уныние, потому что правда та — обречённость название ей, обречённость воплощение её — близка и страшна. Близка чрезмерно — в любой момент, без всяких затруднений можно ощутить её огненное дыхание. Страшна ужасно, но ещё страшнее другое. Страшнее жалость, подлая сентиментальность, гадкая слезливость — от них все беды.
Казалось ещё, что кто-то стоит за спиной. Он обернулся — там никого не было. Секунды бежали, он всматривался в темноту, и она расступалась — не вся, не полностью, лишь слегка бледнея — не то тревожно, не то пугливо. Силуэт пса обозначился над одной из могил. Он сидел у креста и без единого шороха, умно и печально смотрел на него. Потом убежал. Куда-то в сгусток тьмы, тот, что никак не поддавался настойчивости глаз, оставаясь цельным и страшным. Убежал, гарцуя между оградами.
— Небеса, — заговорил он опять, — это они указали нам путь друг к другу. Боги благословили нас на единение. Оно невозможно в идеале, ты права — наши пространства разнятся, как у всех. Но у нас наиболее похожи они, наиболее удобны, наиболее естественны. Рисунок у той мозаики чёток и понятен. За этим стоит Гармония. Ты слышала раньше такое слово — Гармония?
Она красива. Она тиха, умиротворённа, беспечное блаженство витает над ней сейчас, она желанна. Ночь совсем не портит её, луна не беспокоит — она где-то за тучами — оттого оттенки мертвенности не отплясывают на лице кордебалеты. Она — словно тень, даже вглядываясь, можно не увидеть её. Она явна, однако — ладони сжимают плотность, они не могут лгать. Плотность податлива, упруга и имеет способность дарить воспоминания.
— Порой очевидное открывается неожиданно и в ином фокусе. Накал мыслей достаточен, чтобы слышать их — я знаю, ты слышишь меня сейчас. Горизонты, очертания, блеклость — пытливому сознанию чудится, что оно достигнуто, откровение. Откровение, смысл и конечная истина. Чудится лишь, ибо сознание пытливо, а значит и глупо.
Читать дальше