* * *
Бритоголовые мальчишки, порой угрюмые, порой смешные, забитые донельзя в казармах, со сломанными челюстями и отбитыми легкими — нас гнали на войну и убивали сотнями. Ведь мы даже еще стрелять не умели, мы не могли убить человека, мы не знали, как это нужно делать и все, на что мы были способны — это лишь плакать и умирать. И мы умирали. Боевиков мы называли «дяденьки» и когда они резали пленным глотки на блокпостах, те просили: «Дяденьки, не убивайте… Ну пожалуйста… Ну не надо, что я вам сделал…» А ведь им так хотелось жить! Им так хотелось жить, поймите вы это, вы толстомясые генералы в лампасах, которые гнали нас на эту бойню! Мы еще не видели жизнь и не знали её запаха, но мы уже видели смерть. Мы знаем, как пахнет загустелая кровь на полу вертолета в сорокаградусную жару, мы знаем, что мясо на оторванной ноге черного цвета и что человек может сгореть в бензине полностью, остаются только кости. Мы знаем, что тела раздуваются на жаре и слышали, как воют ночами сошедшие с ума псы в развалинах. Мы слышали это. Слышали! И сами начинали выть, потому что умирать в восемнадцать лет — это так страшно!
Нас предали все, и мы умирали. Как и подобает настоящему пушечному мясу — молча и несправедливо.
* * *
Ночами, после возвращения в казармы, нас избивают. Разведка ходит теперь постоянно пьяная, офицеров в казарме больше нет, лишь иногда приезжает Елин, но и он пьет все время. Он собирает у себя в каптерке шоблу, и они бухают по-черному, не в силах больше сдерживать в себе безумие.
Моздок погружается в сумасшествие все больше и больше, уже никто не следит за солдатами, дедовщина переходит все мыслимые и немыслимые пределы. Челюсти ломают по несколько штук за ночь, молодняк избивают табуретками и прикладами. Салабоны бегут из полка сотнями, не в силах сносить ночные издевательства, они уходят в степь босиком, прямо с постелей. Пополнение не задерживается в нашем полку надолго, из них даже не успевают сформировать маршевые роты и отправить на войну.
В нашей роте осталось только четыре человека, остальные все сбежали. Сбежал даже лейтенант, призванный на два года после института.
Мы с Зюзиком не бежим. Нам уже на все плевать. Мы привыкли к этому полку, привыкли к избиениям и трупам, и уходить никуда не хотим. Нами овладела какая-то апатия и стало все равно — жить или умирать, нам так плохо, что хуже уже не будет и все, что ни произойдет — даже смерть — только к лучшему. Мы ждем только одного — когда же нас отправят.
Ночами нас пиздят и пиздят… А днем мы выгружаем трупы.
* * *
Мы теперь почти не возвращаемся в казармы и все чаще остаемся ночевать на взлетке. Мы спим в той самой палатке, где двое солдат препарируют тела. Они нашего призыва и пускают нас переночевать.
В этой палатке я не вижу никаких снов. Сгоревшие трупы не преследуют меня по ночам. Я просто проваливаюсь в какую-то черную яму, где нет ничего, даже войны, даже смерти, и открываю глаза, когда становится светло.
Иногда в карманах убитых попадаются сигареты или деньги или ещё что-нибудь. Мы никогда не обыскиваем их специально, но если находим сигареты, то оставляем себе. Мы делаем это не из страсти наживы, а просто потому, что эти парни уже умерли и им больше ничего не нужно.
Человек на войне меняется очень быстро, и если в первый день можно испугаться мертвого, то уже через неделю ты будешь есть тушенку, облокотившись на оторванную голову, чтобы удобнее было сидеть. Эти тела, что лежат с нами в одной палатке — просто мертвые люди, вот и все. Но все-таки есть какая-то грань между необходимостью и цинизмом, переступить которую невозможно.
И все же сны мне почему-то не снятся. Зюзику тоже, я спрашивал.
* * *
В Моздок начинается повальное нашествие матерей. Они ищут своих пропавших сыновей и прежде чем отправиться пешком по Чечне с фотокарточкой в руках, им приходится осмотреть горы трупов в рефрижераторах на станции и тела в палатках. Оттуда постоянно слышны стоны и крики, женщины выходят из этих палаток постаревшими сразу на десять лет и первое время не могут говорить.
Один раз я видел такой осмотр. Нестарая еще женщина интеллигентного вида — скорее всего, учительница — в сером плаще и с повязанной черным платком головой стояла около палатки, а ей выносили тела. Я помню, как вынесли очередного погибшего, от которого не осталось ничего, кроме левой ноги — он согрел в танке и от него остались только кости и приставленная к этим костям левая нога в сапоге — и как медбрат снял с этой ноги сапог, чтобы женщина сумела опознать сына по фалангам пальцев и как из этого сапога вытекла коричневая осклизлая ступня…
Читать дальше