Очнувшиеся от сна своего всемогущества, государственные мужи, оказывается, и не мужи вовсе.
18
Возвращаясь с манифестации, я захожу на квартиру к Н., сижу там в кругу друзей; большинство собравшихся уговаривает старика, чтобы он не заставлял народ ждать. Двести тысяч человек выкрикивают его имя на площади перед парламентом; страна хочет в премьер-министры его, пенсионера, демократического коммуниста. Утром я в составе одной делегации был в ЦК, видел там смертельно-бледных руководителей страны. Два года как они выпустили меня из тюрьмы, полгода назад хотели посадить снова. Теперь у них дрожит в руках сигарета, они в панике звонят друг другу, звонят в Москву. Они уговаривают нас перехватить инициативу, успокоить толпу: «Страну надо спасать!» «Когда отправляется ваш самолет в Москву?» — спрашиваю я. Они смотрят на меня с ужасом; я прошу чего-нибудь выпить, они кидаются наливать мне, вино выплескивается на пустой письменный стол. Потом — демонстрация, с импровизированных трибун звучат патриотические речи; революция захлебывается в пустых фразах, скоро будет захлебываться в крови. Я догадываюсь уже, что для меня все это кончится снова тюрьмой, а то и виселицей. Я недавно женился, шея у меня чешется; у старика я пью палинку и помалкиваю в тряпочку.
Уже несколько месяцев все требуют чистки, требуют привлечь к ответственности виновных; крах давно уже очевиден. Народ сказал свое слово, теперь он не успокоится, пока не положит конец тирании бездарных дилетантов. До сих пор он жил, втянув голову в плечи; но, если уж он распрямился, дешевой лестью его удовлетворить не удастся. Он не сунет ноги в привычные шлепанцы, пока не обретет уверенность, что не получит по голове. Квартира Н. — лишь небольшой уголок сцены, где каждый делает то, что умеет, а не то, что ему хотелось бы. Мои друзья мечтали о просвещенной коммунистической диктатуре, где много говорится о демократии. Я — уже не коммунист, хотя еще не высказал этого прямо. За два года, пока я, приговоренный к высшей мере, каждое утро прислушивался, не идет ли расстрельный взвод, у меня было время понять: я здесь не потому, что диктатура в чем-то ошиблась, а потому, что она стремится сохранить себя и — по крайней мере, в начале — не может обойтись без политических заключенных. Всех, кто мог бы сопротивляться, она устраняет. Народ нужно сначала обложить данью, объездить, как непокорного коня, сломать его своеволие, чтобы ему и в голову не пришло голосовать против нас. Потом как-нибудь, если все будут послушны, государство, возможно, тоже станет уступчивее. Будет без особых преувеличений, умело применять полицейское насилие, малым террором обеспечивать себе большую безопасность. Но в 1950-м малого террора, циничного манипулирования властью было недостаточно. Режим был проворным и энергичным; а чтобы народ не сбросил его, безжалостно отбивал у него охоту ко всякому своеволию.
Однако я, молодожен, тогда, в 1956-м, вовсе не жаждал ради какого-то там благородного жеста опять оказаться в камере смертников. Я предпочитал, сидя за письменным столом, листать книжки по истории, а не делать эту историю. Если сейчас мы отправимся строить на улицах баррикады, то самое позднее к Рождеству снова окажемся в страшных камерах политической полиции, снова нас ждут несколько лет тюремной тишины, а кого-то — виселица. Клянусь, это вовсе не так соблазнительно — попасть в учебник истории; лично я уже отстоял свою епитимью за то, что мы построили этот режим, который теперь хотим ликвидировать. Когда все встало с ног на голову, структуру власти, которую население ненавидит, можно сохранить только ценой крови. Нетерпимость захлестывает и сметает предостережения и доводы разума. В такой ситуации мы забываем, что мы — небольшой народ, который живет не своей историей, а пытается пережить историю других народов. Либеральный поворот просто не смог тут вызреть: режим был слишком уж ограниченным, чтобы родить даже пару-тройку реформ. Население, конечно, ответит на государственный террор; ответит не слишком дружно и интенсивно, но с обычной восточноевропейской жестокостью: его достаточно раздразнили. В глазах других революция — историческая драма, в наших глазах — семейное событие; для зрителей кровь — это томатный сок, для нас кровь — это наша кровь. Экономику жертвы на короткое время укроет культовый пафос кровавой жертвы: ведь даже нацию может захватить приступ эпилепсии. Сейчас на разумные действия не способен никто: ни народ, ни правительство, ни русские. Азартные игроки легко доводят друг друга до белого каления, а в таком состоянии бесстрастно модифицировать общественный договор невозможно. Люди не затем сжигают на улицах герб государства, чтобы после этого смиренно разойтись по домам. В народных праздниках есть своя логика: успокоиться мы успокоимся, но только после того, как здорово устанем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу