Бунинское серебряное солнце копошилось в седой щетине. Не было никакой южнорусской школы. Что общего у дачника Костанди с Головковым, задыхающимся от тяжести красоты, или тревожным Нилусом? И никто в Одессе не обязан быть одесситом. Да просто не может. Море и тени — это только условия, не больше. А главное — это произведение души и культурное любопытство. Это хавал Паустовский, Константин Георгиевич, а Бабель — не догонял. «Одесские рассказы» можно написать и в Кимрах. Интересно, кто ещё из одесситов это понимает? Пожалуй, никто. Карлик, Кока, Плющик.
Все Коренюки ушли в авангард, потому что это легче продаётся. Не должен художник продаваться. Хорошо, конечно, если его покупают.
Смешно — авангард, с понтом передовой отряд, стал обозом — убежищем ослабевших, туда уходят, когда нет сил совладать с кромешной красотой, и отсиживаются, и стреляют по химерам из детского оружия.
Сарайчик был на замке, под стеночкой стояло ведро с окаменевшей извёсткой, торчала из неё рукоять малярной кисти. Плющ залил известь горячей водой, побродил между вишнями, черешнями, абрикосами — на вид их было штук пятнадцать, да старый орех. Побелка на них полиняла, не оттуда растут руки у диетолога.
Честности ради, Плющ пытался вспомнить, белят ли деревья осенью, и, не вспомнив, даже обрадовался: в конце концов, надо же чем-то заняться. Интересно, что у Лёни в сарайчике — наверняка, инструмент какой-никакой. Он вспомнил о трубке, обрадовался, затянулся и снова уселся в шезлонг. На этот раз мысли были полегче: разрубить курицу, из половинки сделать бульон, бросить пару цибулек. А пока он сварится и скушается — извёстка размякнет.
Плющ никогда не планировал свой день так тщательно, и он испытывал неведомое удовольствие. Если б, конечно, не кашель, но это адаптация, завтра будет полегче.
После бульона кашель смягчился, и Плющ, оглядев штаны, не испачкались ли, пошёл к Рональду, отметиться.
Удивительно, среди дня площадь оживилась, народу появилось много, почти по-летнему, но было в этом что-то неестественное. Пришлось вернуться к Рональду, покурить на пороге. Наконец его осенило: не было на площади ни одного ребёнка. Осень — это когда не слышно детей. Наверное, новый заезд в каком-нибудь здешнем пансионате.
Известь в ведре размокла, Плющ отбил на камешке затвердевшую кисть. Работа радости не принесла, на седьмом стволе Плющ почувствовал, что халтурит. «А что, если вздремнуть до заката?» Ему понравилась непривычная эта мысль, и он заснул, едва добравшись до кровати.
Ему снился Лелеев. Тот держал за грудки Ивана Алексеевича Бунина, и требовал, чтобы писатель привёз в Кимры двенадцать саженцев грецкого ореха. «Потому что, — белел глазами Лелеев, — долг каждого дворянина — выровнять климат по всей России, это приведёт к национальной идее».
Бунин в ответ норовил схватить Лелеева за уши и матерился.
Вечером Константин Дмитриевич пошёл на площадь. Он рассчитывал увидеть нарядный народ, дам, чуть ли не в кринолинах, неторопливые беседы на чинном ходу.
По площади лениво погуливал мусор. Мрачно светились окна магазинов, один был ещё открыт, из оранжевого дверного проёма выскальзывали приезжие люди и, держась под стеночкой, пропадали в темноте. Единственный фонарь на столбе отбрасывал круглую лужицу грязного света, временами в ней мелькали, сцепившись, силуэты, девочки-подростки, разноцветные, как проститутки, в коротких юбочках и лакированных тужурках. Они ещё не были проститутками, просто росли такие, сами по себе. Раздавались хриплые окрики: «Эу!», дружественные угрозы: «А по хавальнику!..» и весёлый незатейливый мат. Брякнула в темноте гитара, глумливый голос закричал:
Родина! Еду я на родину!
Пусть кричат уродина!
А она мне нравицца!
Хоть и не красавица!
Раздался фанерный треск, стоны рвущихся струн, певец заматерился и заржал:
— Муська, я тебе внешность покроцаю!
Невидимая Муська завизжала в ответ:
— Чем выше любовь, тем ниже поцелуи-и!
Красная девочка вошла в круг света и заладила, как заведённая:
Не верь, не бойся, не проси.
Не верь, не бойся, не проси.
Не верь, не бойся, не проси…
— Чтоб ты всралась, — сказал Плющ и свернул в свой тёмный переулок.
Он не боялся этого народа, законный пацан с Пересыпи приболтает любого тупорылого хуторянина. Ему стало невыносимо обидно — не за Одессу, не за поколение, не за время, а вообще… И ещё — боялся додуматься, что не так уж далеко от них ушёл.
Читать дальше