1
Над тьмой и светом, над сном и явью, над всей земной обреченностью два голоса продолжают всё тот же разговор.
— Пошли меня снова к ним.
— Хватит ли у тебя силы, чтобы вновь перенести это?
— Ты поможешь мне.
— В прошлый раз ты ослаб духом и взмолился.
— Один лишь миг.
— Ты просил облегчения?
— Нет — любви: я готов был их возненавидеть…
2
Федору снилось, будто лежит он в траншее, обложенный с четырех сторон орудийным грохотом, не видя, не слыша ничего вокруг себя, в животном порыве втиснуться в землю и, по возможности, слиться с нею. Сначала всё над ним состояло из пересекаемого взрывами слитного гула, и сам он, казалось, был частью этого гула, но затем, сквозь беспамятную его глухоту, к нему пробился голос отца:
— Федя, Федек, вставать надо, вызывают тебя, смотри, что на дворе делается, конец света!
Накануне, провожая праздники, Федор порядком набрался в компании местных портовиков, вернулся домой почти без памяти, а поэтому сейчас, сквозь похмельную радугу в голове, он с мучительным напряжением силился уяснить для себя смысл происходящего.
Барак трясло и раскачивало, как спичечный коробок на барабане веялки. За серым от пепла окном багровые сполохи чередовались с дробным треском протяжных разрывов. Предметы и вещи в комнате сделались как бы одушевленными, содрогаясь и двигаясь, каждая по собственному произволу. Топот и гвалт в коридоре, нарастая, растекались за пределы барака, где вскоре тонули в общей сумятице.
До Федора, наконец, дошло, что случилось худшее из того, к чему с первого дня приезда он, помимо воли, готовился. Остров и раньше от случая к случаю потряхивало, дымный шлейф над Сарычевым вился, не иссякая, но к этому со временем привыкли, как привыкают ко всякой стихийной неизбежности, обреченно полагая, что нет худа без добра, что от судьбы не скроешься и что рано или поздно страсть эта должна кончиться; даже когда перед самым праздником дым над сопкой сделался черным, а внутри нее принялась клокотать лава, люди по той же привычке отмахивались: обойдется! Теперь же почва окончательно стронулась с места, безвольно расползаясь в разные стороны. Всё живое инстинктивно потянулось к берегу, к спасительной сейчас воде океана.
Мать беспомощно металась по комнате, без разбору связывая в узлы разрозненные пожитки:
— Страсти-то какие! — то и дело спохватывалась она, крестясь. Сохрани нас и помилуй, Мать наша, Заступница Небесная!.. И за что же это нам такое наказание!.. Я скоро, Тиша, я скоро… Сейчас… Мигом… Господи Исусе, не оставь нас грешных!
Уже в полной памяти — сказывалась фронтовая привычка мгновенно приходить в себя в минуты опасности — Федор наскоро оделся и под причитания матери подался было к выходу, но у самой двери путь ему заступил возникший вдруг на пороге кадровик:
— Прохлаждаешься, Самохин, особого приглашения ждешь! — Тот ядовито посверливал его стоячими глазками. — Остров объявлен на военном положении, так что шутки плохи, Самохин, являться обязан по первому приказанию, в случае неподчинения — под трибунал, ясно? — Горбун пожевал мятыми губами, сбавил тон. — Короче, дуй, заводи свой броненосец, оказываем тебе доверие, прикрепляем к ответственному товарищу из Москвы, гляди в оба, если что, с нас за него голову снимут, задание — вывезти его с острова в целости и сохранности, о готовности немедленно доложить, ясно? — Затем, проследив за метаниями хозяйки, брезгливо поморщился. — Раньше смерти не помрешь, Самохина, не суетись, у нас транспорт без расписания ходит, успеешь.
Гость круто развернулся на каблуках и канул в крикливой суматохе коридора.
— Вот заноза, — в сердцах сплюнул ему вдогонку Тихон, — в кажинной бочке затычка, везде поспевает, посередь светопреставления порядок навести норовит, чёрт окаянный! — И тут же с жалобной злостью отнесся к сыну. Беги, Федек, а то ведь гнус этот и впрямь под суд подведет, мы тут с матерью сами управимся…
Но когда в гомонящем потоке Федора вынесло наружу, ему навстречу из-под спуска, над головами бегущих, выплеснулся голос:
— Беда, Федек, — к нему наперерез спешил Овсянников, беспорядочно размахивая на ходу непослушными руками, — схватки, вроде, у девки, извелась в корчах, куда с ей податься, ума не приложу. — Приближаясь, он с надеждой ёрзал по Федору виноватыми глазами. — Может, пособишь, Федек?
С той памятной для него ночи под Иркутском Федор накрепко привязался к Любе, мысленно уже скрепив ее судьбу со своею. Всю последующую дорогу он дотошно следил за тем, чтобы она вовремя спала, досыта ела и, упаси Боже, не обременяла себя тяжестями. Соседи по теплушке втихомолку посмеивались над ним, родители его хмуро косились, полагая, видно, что баловень их достоин лучшей доли, чем покрывать чужой грех, но высказаться вслух ни у кого из них не хватало духу: опасливо догадывались, что тот мягок-мягок, а в случае обиды спуску не даст. И лишь покойная бабка, знаками зазывая его в свой угол, не раз шепелявила ему на ухо беззубым ртом: «Держись, Федя, Любови, за такой супружницей, как за каменной стеной, клад девка, а где свои, там и чужой прокормится». Федор же давно свыкся с мыслью, что у него будет ребенок, заранее считал младенца родным, не изводясь догадками о возможном отце и нисколько не ревнуя к прошлому будущей матери. Для Федора всё, связанное с Любой, являлось неотъемлемой частью ее самой, а следовательно, его собственной частью. Поспевая сейчас за Овсянниковым, он чувствовал, как в нем, перехватывая ему горло, взбухает обжигающий страх: лишь бы обошлось, лишь бы ничего не случилось!
Читать дальше