На спинках стульев развешена одежда. На одном — его, на другом — её. Бретелька бюстгальтера выползла из-под блузки до самого пола. Черви выползают из-под разбухших от дождя листьев, змеи — из-под нагретых солнышком валунов. Бюстгальтеры — из-под блузок, развешенных на ночь на спинках стульев. Отдыхают. От волнительных вечерних трудов, от тяжкой дневной службы. Люся называет бюстгальтеры намордниками. Снимая, говорит:
— Уморились мы в намордниках.
Оплывшая свечка, шкаф-калека, опирающийся на стопку книг. На диване, в угольных тенях и меловых складках простыни Люськина спина. Она лежала на боку, линия бедра загибалась круто, по-скрипичному. На этот раз Митя задержал взгляд, долго смотрел на её спину, на шёлковую лепнину теней. Он любил женские спины. Красивые женские спины. У Люськи красивая спина. Ладно, он готов признаться в любви к Люськиной спине. Она прекрасна.
Смотреть на неё спящую всегда приятно. Люся смачно поедает свои сны — наверное, сплошь яблочные и персиковые. Однажды, когда Митя жил ещё в Бастилии, он вернулся поздним вечером и заглянул к Люське. Она спала, сидя в кресле, а в руке её лежало надкушенное яблоко — и Мите показалось, что это яблоко случайно выкатилось из её сна.
Митя снова вспомнил, как, возвращаясь домой, он задерживался на лестнице Бастилии и смотрел на крыши Филимоновской, напоминавшие ему старый Тбилиси. На разной высоте, развёрнутые под неожиданными углами, собранные в кучу. Угловатые грозди крыш. Как в старом Тбилиси. Но по самой Филимоновской Митя старался не ходить. То была удивительная улица. Дома, сутулые и морщинистые, как пень грибами обросли разными пристройками, флигельками, чуланами, сарайчиками и кухоньками. Строилось для другой жизни, смотрится одеждой с чужого плеча, шитой-перешитой, безнадёжно испорченной. Высокие буроватых оттенков створки с еле угадывающимися орлами и «ятями» скрипят на ветру.
Перед некоторыми дворами, на узком тротуаре — мусорные жбаны. Бомжи по этим жбанам не лазают, взять там нечего. Самое интересное время на Филимоновской — раннее утро. Те, кому на работу, тянутся к остановке, навстречу им, по направлению к поликлинике, шагают те, кому на процедуры. На Филимоновской будильники не звенят, на работу никто не торопится. Но каждое утро люди просыпаются и выходят на тротуары. Женщины с сальными волосами. Мужчины, идущие осторожным каботажем вдоль стен, подолгу раскуривающие мятые «бычки». Они останавливаются перед своими дворами и стоят, оглядываясь по сторонам — и видно, что не просто так стоят. Постояв некоторое время, они чаще всего начинают сходиться по два и по три, одна группа сливается с другой. Впрочем, ненадолго. Коротенькие вопросы — «нет», «откуда?!», «е…ся! допили!» — и они расходятся, зорко всматриваясь в прохожих.
— Земляк, мелочи не будет? Десять копеек. Не хватает, — и характерный жест — клешнёй под горло, мол, во как… надо, ну н-надо.
Многие дают. Есть один тип, который в отличие от других вовсе и не давит на жалость. У него есть доберман. Он выходит с доберманом, доберман бежит впереди, как все в этом переулке, всматривается в лица прохожих. Оба худые и высокие, и смотрят они на прохожих как охотники на подлетающую стаю. Хозяин выбирает, направляется наперерез. Доберман трусит рядом. И смотрит снизу, угнув шею к асфальту.
— Мелочи не будет?
Те, кто прибиваются к этой парочке, тут же перестают рядиться в сирот.
— Мелочь есть? Эй, зёма! Нет? Десять копеек, что, нету?
Самое трудное в природе задание — стать местным . Момент, когда Митю перестали донимать утренние «стрелк и », он воспринял как победу. Похоже, у него начинало получаться. К Люсе «стрелки?» никогда не цеплялись. А если бывало, по оплошке, она посылала их столь безапелляционно, что они тут же отплывали в сторону. Митя учился у неё манерам. — Ты думаешь, мне приятно материться? А что делать? — Да нет, мне не трудно, я умею. Но понимаешь, при женщинах… — При ком это, при бабе Зине, что ли? Да её эти бесполезные слова вроде «пожалуйста», «в самом деле» только огорчают. Ты ведь в армии матерился? — Ясное дело, общаться-то как-то надо. Но теперь же я не в армии. И вообще. Дома… Ну, в общем, там женщины не матерятся. Не могу привыкнуть. Потом, мат, он ведь для того, чтоб ругаться. Ну, во время драки, или когда молотком по пальцу — всякое такое. А разговаривать матом у меня не получается. — Давай учиться.
Во дворе считалось, что они «подженились».
Со временем Митя стал замечать: Люся не была здесь своей по-настоящему. Она училась музыке — этого было достаточно, чтобы выпасть из общего ряда. Но и совсем чужой, как Митя, она не была. Когда он шёл с Люсей, его, бывало, хлопали по плечу: «Как, жених, твоё ничего?». Но когда он бывал один, здоровались не всегда, по настроению. Люсю, может быть, в конце концов признали бы здесь за свою, пусть и с оговоркой, если бы она не засадила Шурупа.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу