Бруно опустился на колени на низенькую скамейку и закрыл глаза. Его уже начала охватывать дрема — он всегда слушал утреннюю мессу словно сквозь сон, — когда раздались слова молитвы. Пансионеры читали ее хором, невнятно бормоча слова, лишь звонкий голос какого-нибудь мальчишки время от времени нарушал этот монотонный гул. Преподобные отцы «Сен-Мора» были большими поклонниками «живой литургии» и всячески старались привить своим ученикам любовь к ней: проводили мессы в форме диалога, каждое утро в классе отводили время для комментирования текстов Евангелия, непременно пользовались во время службы толстым молитвенником, который был славой и достопримечательностью аббатства. Бруно снова открыл глаза и стал слушать эту коллективную молитву, не присоединяясь, однако, к ней. Ему казалось, что он впервые слышит эти слова, полные самоунижения, смирения, раскаяния, и он не желал их произносить. Нет, хватит с него этого страха перед богом-судией, этих отчаянных призывов к мадонне и к архангелам. И он инстинктивно выпрямился — один среди согбенных в молитве фигур.
Перед ним простиралась часовня. Электрические лампочки, висевшие между светлыми деревянными столбами, поддерживавшими купол из полированной сосны, отбрасывали длинные, перекрещивающиеся тени. По ту сторону алтаря — большого гладкого стола из красного дерева, поставленного перед молящимися, как того требовали правила «новой литургии», исповедуемой монастырем, — отец настоятель отправлял службу. Он стоял склонившись и, казалось, был всецело поглощен молитвой, а на самом деле, бия себя в грудь, зорко наблюдал своими большими голубыми глазами за аудиторией, за учениками. Они послушно повторяли за ним: mea culpa, mea maxima culpa[1]. «Почему нужно всегда говорить о прегрешениях и раскаяниях? — спрашивал себя Бруно. — Я, например, не знаю за собой никакой вины». Теперь Бруно окончательно проснулся и внимательно следил за происходящим вокруг, чувствуя, как им овладевает странное волнение. Слишком долго прожил он, бездумно подчиняясь установленным порядкам и кривя душой, и сейчас в нем зародилось неодолимое желание действовать, порвать сковывавшие его узы — к этому побуждал его внутренний протест, на это толкала его даже гордость. Сердце его учащенно билось, он чувствовал, что больше не может медлить.
Уже на прошлой неделе, во время пострижения одного из своих товарищей, Ива Фромона, окончившего коллеж год тому назад, он ощутил волнение вроде того, которое испытывал сейчас. Тогда-то он вдруг и почувствовал себя здесь пришельцем, чужаком, человеком, которого все это никак не касается.
Новый послушник окончил их коллеж, а потому учеников старшего класса пригласили присутствовать при обряде. Вместе с несколькими монахами и родственниками молодого человека она слышали, как Фромон отрекся от мирской жизни, от «дьявола и его соблазнов». Если все это предпринималось для того, чтобы потрясти их, то цель была достигнута: мало-помалу лица воспитанников становились вес серьезнее и мрачнее. А когда отец аббат, несколько раз щелкнув ножницами, отрезал волосы Фромона и светлые пряди упали на пол, Бруно заметил, как его товарищи стиснули зубы. Шарль Дюро, который тоже намеревался пойти в монахи — об этом знали все в классе, — покраснел как рак; он то и дело приподнимал очки и вытирал глаза. Неприятное чувство, появившееся у Бруно в начале церемонии, все нарастало, однако, когда напряжение вокруг него достигло своего апогея, что-то вдруг оборвалось у него внутри и на душе стало совсем легко. Он сбросил с себя путы таинственного и фантастического мира, который окружал его с детства, и теперь понял, что все это лишь комедия.
Он смотрел совсем другими глазами на своих товарищей, на монахов, на Фромона, отвечавшего еле слышно на вопросы настоятеля. Удивительное чувство — чувство огромной, необъяснимой радости, которое он нередко испытывал ребенком и которое, казалось, навсегда покинуло его, вдруг овладело всем его существом. Посмотрев вокруг, он увидел лишь грустные лица — грустные и смирившиеся, — и это еще больше подхлестнуло его. Отец аббат неуклюже вручил новому послушнику монашеское одеяние из черного сукна; Фромон закрыл глаза, лицо его стало мертвенно бледным. Бруно кипел от возмущения: ему хотелось крикнуть Фромону, чтобы тот набрался храбрости и сбросил с себя путы, которыми связали его, заставляя думать только о потустороннем мире. «Смерть, — думал он, — вот что, по их мнению, важнее всего, ею они все объясняют, ради нее отрицают жизнь».
Читать дальше