Перед ним простиралась часовня. Электрические лампочки, висевшие между светлыми деревянными столбами, поддерживавшими купол из полированной сосны, отбрасывали длинные, перекрещивающиеся тени. По ту сторону алтаря — большого гладкого стола из красного дерева, поставленного перед молящимися, как того требовали правила «новой литургии», исповедуемой монастырем, — отец настоятель отправлял службу. Он стоял склонившись и, казалось, был всецело поглощен молитвой, а на самом деле, бия себя в грудь, зорко наблюдал своими большими голубыми глазами за аудиторией, за учениками. Они послушно повторяли за ним: mea culpa, mea maxima culpa [1] Моя вина, моя громадная вина… (лат.)
. «Почему нужно всегда говорить о прегрешениях и раскаяниях? — спрашивал себя Бруно. — Я, например, не знаю за собой никакой вины». Теперь Бруно окончательно проснулся и внимательно следил за происходящим вокруг, чувствуя, как им овладевает странное волнение. Слишком долго прожил он, бездумно подчиняясь установленным порядкам и кривя душой, и сейчас в нем зародилось неодолимое желание действовать, порвать сковывавшие его узы — к этому побуждал его внутренний протест, на это толкала его даже гордость. Сердце его учащенно билось, он чувствовал, что больше не может медлить.
Уже на прошлой неделе, во время пострижения одного из своих товарищей, Ива Фромона, окончившего коллеж год тому назад, он ощутил волнение вроде того, которое испытывал сейчас. Тогда-то он вдруг и почувствовал себя здесь пришельцем, чужаком, человеком, которого все это никак не касается.
Новый послушник окончил их коллеж, а потому учеников старшего класса пригласили присутствовать при обряде. Вместе с несколькими монахами и родственниками молодого человека она слышали, как Фромон отрекся от мирской жизни, от «дьявола и его соблазнов». Если все это предпринималось для того, чтобы потрясти их, то цель была достигнута: мало-помалу лица воспитанников становились вес серьезнее и мрачнее. А когда отец аббат, несколько раз щелкнув ножницами, отрезал волосы Фромона и светлые пряди упали на пол, Бруно заметил, как его товарищи стиснули зубы. Шарль Дюро, который тоже намеревался пойти в монахи — об этом знали все в классе, — покраснел как рак; он то и дело приподнимал очки и вытирал глаза. Неприятное чувство, появившееся у Бруно в начале церемонии, все нарастало, однако, когда напряжение вокруг него достигло своего апогея, что-то вдруг оборвалось у него внутри и на душе стало совсем легко. Он сбросил с себя путы таинственного и фантастического мира, который окружал его с детства, и теперь понял, что все это лишь комедия.
Он смотрел совсем другими глазами на своих товарищей, на монахов, на Фромона, отвечавшего еле слышно на вопросы настоятеля. Удивительное чувство — чувство огромной, необъяснимой радости, которое он нередко испытывал ребенком и которое, казалось, навсегда покинуло его, вдруг овладело всем его существом. Посмотрев вокруг, он увидел лишь грустные лица — грустные и смирившиеся, — и это еще больше подхлестнуло его. Отец аббат неуклюже вручил новому послушнику монашеское одеяние из черного сукна; Фромон закрыл глаза, лицо его стало мертвенно бледным. Бруно кипел от возмущения: ему хотелось крикнуть Фромону, чтобы тот набрался храбрости и сбросил с себя путы, которыми связали его, заставляя думать только о потустороннем мире. «Смерть, — думал он, — вот что, по их мнению, важнее всего, ею они все объясняют, ради нее отрицают жизнь».
Рядом шмыгал носом Шарль, красный как кумач, — доблестный Шарль, который каждому встречному говорил своем призвании и уже целый год ходил в ореоле принятого им решения. Он говорил жеманясь: «Да, конечно, трудно будет не курить». Но до чего же он гордился своим будущим я как был уверен, что избирает правильный путь! Бруно посмотрел и на других: все, казалось, были глубоко взволнованы. «Неужели ни один из них не испытывает того же, что и я? — спрашивал он себя. — Неужели они никогда не задаются никакими вопросами?» Что до него, вот уже несколько месяцев, как он стал чувствовать, что вера постепенно покидает его, что она уже почти исчезла. Таким образом, это не было неожиданным разрывом и отказом от религии, в атмосфере которой он с детства жил. Раньше церковные догмы не вызывали у него сомнения, а приступы возмущения тем, как его учителя и родные проводили в жизнь принципы христианства, быстро проходили. Он долгое время и не пытался разобраться в причинах своего возрастающего охлаждения к религии, но теперь, глядя на своего бывшего товарища по коллежу, стоявшего на коленях перед аббатом, он вдруг понял, что лопнули последние узы, связывавшие его с церковью.
Читать дальше