Родители сообщили Мише, что он скоро уедет в Воронеж, к бабушке, и там у неё поступит в первый класс. Оказалось, что у него зимой появится братик или сестричка, и на «первых порах» (что за «поры» такие?) так будет лучше. Что же это получается, думал Миша, портфель мне в садике не вручат, как в прошлом году вручали всем, кто уходит. Тогда был август и утренник-прощание, а сейчас июль, и до августа — целая жизнь. И сестричка зимой родится, а я не увижу, как… Хотя, у бабуни там Айда… У неё зимой щенки бывают…
Его грустные размышления прервал Витя Приходько.
— Стих хотишь?
— Какой стих?
— Люксовый!
Это такое новое взрослое словечко появилось, «люксовый».
— Хочу, — автоматически ответил Миша, ворочая в голове все «за» и «против» своего скорого отбытия.
Витя продекламировал:
А товарищ Берия
Вышел из доверия.
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков…
— Ух ты, — отвлёкся от своего Миша. — А ещё знаешь?
Но больше Витя не знал. Однако весь день продолжал изумлять Мишу. Когда они на «музыке» ходили кругом по залу, где висел портрет товарища Сталина на Красной площади, Витя, поравнявшись с портретом, показал ему дулю. Сталину!!! Миша так был потрясён, что ничего не сказал, а когда они во второй раз подошли к портрету и Витя ещё раз выставил свою рахитскую дулю, Миша сильно толкнул его в спину, за что был немедленно поставлен в угол.
Потом, после мёртвого часа, кое-что прояснилось. Витя отозвал Мишу в сторонку и, оглядываясь по сторонам, сообщил ему:
— У Сталина на груди нашли чёрную родинку! У папы на работе специальное письмо читали.
— Ну? — прошептал Миша.
— А это что значит?
— Что?
— Что он, — Витя ещё раз оглянулся, — немецкий шпион.
— Сталин?! — вытаращился Миша.
— Да!
— Дурак! — разочарованно махнул Миша рукой. Тут своих забот полон рот, а он всяких дураков слушай. Витька сам шпион, наверное! А ещё в «Огоньке» снимался…
Нет, самое важное, это, конечно, отъезд. Там всё-всё будет другое. Там по-другому играют в жмурки, не кричат «дын-дыра за себя» и называют это вообще не «жмурки», а «пряталки». Не кричат «чур не сала» и называют игру не «в сало», а «в салки»… И вообще говорят по-своему, акают всё время. Да! И в «маялки» не умеют, а в какие-то там «жожки». И пахнет в Воронеже иначе, и в речке вода невкусная, купаться противно…
Миша думал. Думал, обходил свои детские владения и еще не знал, что это он так прощается, что прикосновениями к предметам пытается сохранить свои привычные, свои детские, свои рвущиеся навсегда связи. Но сквозь непонятную тревогу, сквозь еще не осознаваемую тоску уже понимал, что в его жизни наступает новый период, а в старом останутся и Таня Ивлева, и Нолик, останется Берия, а, может, и сам товарищ Сталин. Что придёт день, и даже Валентину Борисовну он будет вспоминать с грустью. Он оставлял рыбий жир, ревматизм, зелёный бульон и генеральщика из ресторана. И он вдруг резко, почти физически, почувствовал эти страх и боль, как тогда, когда отрывал свой язык от перил родной веранды. Здесь он навсегда оставался Мамалыгой, жидёнышем и негодяем, а там — в этом огромном, бесконечном и неизвестном там — он ещё не был никем… Через много лет он еще раз отчетливо вспомнит это прощание, когда навсегда уезжая из страны, он так же будет с кровью отдираться от родного своего языка, от старых, ненавистных, любимых родных перил.
Миша оглянулся и, убедившись, что никто на него не смотрит, быстро и осторожно прикоснулся языком к тому месту трубы, где остались, наверное, засохшие капельки его крови. Но если бы кто-нибудь всё же посмотрел в его сторону, то будь он даже Алиной Георгиевной, он ничего бы не понял, а подумал, наверное, что Миша просто поцеловал перила. (Уже вечер, пора уходить домой, скоро за ним придут родители)… Может, на прощанье? — дурачок…
1985