Когда мистер Уоттс дочитал первую главу, мне стало казаться, будто со мной говорил тот мальчик, Пип. Которого я не могла ни увидеть, ни коснуться, но узнавала по голосу. Мы с ним подружились.
Но удивительней всего было место нашей первой встречи: он ведь не лазал по деревьям, не отсиживался, насупленный, в тени, не плескался в горном ручье — он жил в книге. Никто и никогда не говорил нам, детям, что в книге можно найти себе друга. Или влезть в чужую шкуру. Или перенестись в болотистый край, где, как нам казалось, лютовали злодеи почище пиратов. По-моему, мистер Уоттс больше всего любил читать по ролям. Попеременно говоря за каждого из героев, он весь растворялся в их голосах. Это еще одна штука, которая нас поразила: читая, мистер Уоттс как будто переставал быть собой. Мы даже забывали о его присутствии. Когда Мэгвич, беглый заключенный, грозился вырвать Пипу сердце с печенкой, если тот не принесет ему жратву и подпилок для кандалов, мы слышали не мистера Уоттса, а Мэгвича, словно этот арестант, пробравшись в школу, затесался среди нас. Чтобы окончательно в этом убедиться, достаточно было просто закрыть глаза.
Многие слова до меня не доходили. Ночью, лежа на тюфяке, я пыталась мысленно нарисовать себе болота и гадала: что такое «жратва», что такое «кандалы»? В самых общих чертах это можно было представить. «Болота». Наверное, это все равно что зыбучие пески. Про зыбучие пески я знала: они затянули одного рудокопа, и он сгинул. Давно это было, еще до закрытия рудника, когда белые копошились на Пангуне [3] Пангуна — медно-порфировое месторождение на острове Бугенвиль (Папуа — Новая Гвинея), одно из богатейших в мире.
, как муравьи на трупе.
Мистер Уоттс показал нам другую сторону мира. Я обнаружила, что туда можно возвращаться по своему хотенью. Причем в любую точку этой придуманной истории. Но я не верила, что история, которую нам читали на уроках, кем-то придумана. Нет. Человек просто рассказывал о себе и о своих приключениях. Раз за разом отдельные картины западали мне в душу. Например, как Пип стоит на кладбище перед могилами родителей и пятерых маленьких братцев. Смерть была для нас не внове: мы сами видели, как на горном склоне хоронили умерших младенцев. У меня с Пипом было еще кое-что общее: мой папа нас покинул, когда мне было одиннадцать, так что и Пип, и я почти не знали своих отцов.
Я-то своего, конечно, помнила, но по-детски: как неясный, смутный образ, нарисованный одним цветом, от силы двумя. Мне никогда не доводилось видеть его страх или слезы. Я не слышала, чтобы он признавал свои ошибки. Не представляла, о чем он мечтал. Однажды, когда мама на него кричала, я заметила у него на одной стороне лица приклеенную улыбку, а на другой — мрачность. После его отъезда у меня осталось лишь туманное воспоминание.
По форме букв на могильной плите Пип почему-то решил, что отец его был «плотный и широкоплечий, смуглый, с черными курчавыми волосами».
По примеру Пипа я тоже решила составить для себя отцовский портрет. Нашла какие-то записи, сделанные его рукой. Мелкими печатными буковками. Что из этого следовало? Что он хотел выделиться, но не слишком? У меня в ушах все еще гремел его оглушительный хохот. Мы с мамой спали рядом, и как-то ночью, в темноте, я у нее спросила: а наш папа — счастливый человек? Она ответила: «Счастливый, да не по-людски; выпил — и счастливый».
Тогда я спросила: а он у нас плотный и широкоплечий? В потемках мама приподнялась на локте.
— Плотный! От кого ты слов таких набралась, дочка?
— От мистера Уоттса.
— От Лупоглаза. От кого ж еще, — фыркнула мама и снова легла.
— Это из книги.
— Из какой такой книги?
— «Большие надежды».
Я дала ей три немногословных ответа. Последний ее ошеломил. Мама ушла в себя. Я прямо слышала, как у нее в голове скрипят мрачные мысли. Она ворочалась с боку на бок на своем тюфяке. До меня доносилось ее сердитое сопенье. Не знаю, на что она злилась. Пока мы лежали без сна, дом полнился ночными звуками. До нас доносилось рычанье собак, которые охотились за тенями. По ночам даже вода делается шумной; мы лежали и слушали, как шуршат океанские волны, набегая на песок и откатываясь назад. Лежали мы, лежали, а потом мама заговорила:
— Ну что, Матильда, будешь рассказывать маме про эту книгу или нет?
Впервые в жизни мне представился случай рассказать ей кое-что о мире. О другой, незнакомой жизни, про которую она слыхом не слыхивала. И даже вид не делала, а потому я могла раскрашивать ту жизнь в любые цвета. Я не помнила дословно прочитанные мистером Уоттсом страницы и не могла рассчитывать, что мама погрузится в тот мир вместе с ребятами и станет переживать за Пипа или за кого-нибудь еще, да хоть за беглого арестанта. Поэтому я, как могла, поведала ей, что у Пипа нет ни отца, ни матери, ни братьев, и мама воскликнула:
Читать дальше