Повесть «Завещание Луция Эврина», вышедшая с пометкой «написано в 1963 году», стилизована под завещание римского патриция, жившего в конце II века нашей эры, которое было составлено им перед тем, как он совершил самоубийство. Непосредственной причиной самоубийства стало непереносимое для него известие о том, что его жена приняла христианство, с распространением которого сам Эврин, приближенный императора, борется всеми доступными ему средствами. Подлинная причина самоубийства лежит глубже, в осознании им неизбежности грядущей победы сторонников христианства. Носсака в этой повести, как и в большинстве других книг, меньше всего занимают вопросы религии. Христиане (именуемые Эврином «безбожниками»), так же как и сторонники традиционной римской религии (именуемые их противниками «язычниками»), — это всего лишь обозначения для борющихся партий и исторических тенденций на рубеже двух эпох. Луций Эврин, старающийся бороться с христианством более искусно, чем его грубые предшественники, — то есть не устрашающими репрессиями, которые превращают их в мучеников, а по возможности мягкими мерами, — видит бесплодность своих усилий. Убедившись в неизбежном крахе Римской империи, которой он служит, и по-прежнему не приемля христианского учения о равенстве, которое пугает его, но за которым, как он понимает, будущее, он кончает жизнь самоубийством, видя в «добровольной смерти одиночки» единственно возможный способ «признания жизни».
Сопоставление нашего времени с эпохой гибели Римской империи можно найти у многих современных буржуазных писателей и философов. А. Андерш, например, в известном письме К. Симонову прямо называл буржуазный Запад погрязшим в пороках и обреченным Римом, а социалистическое общество — провозвестником новой эры [17] Es gibt kein fremdes Leid. Herausgegeben von F. Hitzer. München, 1981, S. 7.
. Носсак привнес в эту символику свои любимые мотивы, в том числе и мотив самоубийства, как жизнеутверждающего акта, — ибо его герою, лишенному опоры в реальной жизни и надежды, если он будет додумывать логику своего поведения до конца, не остается другого выхода.
Логика эта отступает на второй план в романе «Дело д’Артеза», опубликованном в 1968 году, наиболее значительном произведении Носсака, свидетельстве того подъема, который он пережил в середине 60-х годов. В этом романе Носсак в большей мере, чем в предыдущем своем творчестве, тяготеющем к символическим или условным сюжетам, подошел самым непосредственным образом к сегодняшней жизни Западной Германии и ее социальным проблемам.
* * *
По своему построению и тональности «Дело д’Артеза» — очень «носсаковская» книга, в ней можно найти многие из слов-лейтмотивов, встречавшихся и в «Спирали», и в рассказах предыдущих лет, она написана в излюбленной им монологической форме, причем, как часто бывало и раньше, представляет собой смешение документально точного «отчета» с описанием некоей мучительно разгадываемой тайны. Однако в этой книге характерные для Г. Э. Носсака приемы приобретают во многом иной смысл.
Перед нами не просто имитация монолога некоего «фиктивного повествователя». «Фиктивный повествователь» (именуемый в книге «протоколистом») собирает свои сведения о д’Артезе из многих источников, оговаривая постоянно их «гипотетичность». Это своего рода переплетение монологов, то есть сочетание разных точек зрения разных действующих лиц; причем временами «протоколист» начинает о себе самом тоже говорить в третьем лице, как если бы кто-то передавал со стороны его мысли и оценивал его поступки. Эта подвижная «сеть» точек зрения, среди которых мы ни одну не имеем основания назвать «абсолютной» (то есть авторской), создает впечатление неопределенности, зыбкости изображенного мира. В этом смысле книга Носсака представляет собой характерное явление для современной западной литературы.
Для Носсака за этим «приемом» стоит вполне определенная позиция — недоверие к объективной истине как к выражению сложившейся идеологии, системы взглядов. Но в «Деле д’Артеза» ощущение зыбкости не служит моральному релятивизму («собственная правда», противопоставленная «абстрактным правдам»). Автор умелой рукой сплетает из многих неопределенностей нужную ему ткань повествования, вполне сознательно расставляя акценты, и там, где он хочет, называет вещи своими именами: добро — добром, зло — злом, неправду — неправдой. Целью его филигранной стилистической игры было, скорее, иное — придать повествованию оттенок своеобразной сказочности.
Читать дальше