Размыты границы между вымыслом и смыслом. Комплекс авторской вины едва угадываем. Я не требую от читателя особой проницательности, не надеюсь. Потому, наверное, и предаю автора. Называю запретные вещи из боязни, что они беспечально незамеченными мимо читательского внимания пройдут. Гнетет предчувствие: что-то он задумал, что-то случится со мной или с Мариной. Я успел ее полюбить. По сюжету, в тайну эту пока не посвящен. Но любовь, как грипп, — охватила меня, ломает.
Не зря стремительно развивается авторская затея. Может быть, многостраничная эта исповедь, своего рода интерпретация (если ему удастся дописать), поддержит его, выручит, избавит. Наконец, спасет. Но меня страшит участь молодого Вертера, которого лукавый Гете ловко склонил к самоубийству, благодаря чему, наверное, сам уцелел.
Пока это домыслы — следствие предчувствий, неизъяснимых знамений. Судьба моя в воле автора.
Это она, его последовательная воля художника, подняла меня из-за стола, не дозволив закончить муторную работу, авансом уже оплаченную, и бросила сюда, на вымышленный берег в объятия киноколдуньи. Где это видано, чтобы девушки с экрана сходили и прямо на ложе.
Притворно я дремал в ее объятиях. После любви было одиноко, голодно и легко. Но не свободно. Как будто облекли меня, доверили. Отвернуться невозможно. И я молчал.
Нет ничего мучительнее, если ощущаешь себя одиноко, а не один. Есть в этой расщепленности опасность, пропасть, край. И если не достанет твердости на поступок (в одиночестве человеку следует быть одному), то последствия малодушия могут оказаться губительными. Это я знал (сам ведь сочинитель!), но твердости не находил в себе под ласками рук ее и губ, и взгляда. Не мог сосредоточиться, собраться. В тактильном плену был обезоружен. И высвободиться не желал.
Молчание мое не было согласием. Оно не могло означать согласия, но могло быть принято за согласие. И казалось, этого достаточно вполне — под ее ласками молчать было легко. Но я ждал, когда меня оставят.
— Мы вместе, — повторяла она, — теперь, всегда… Вечные слова, затертые в литературном обиходе, — в ее произношении они вновь обретали невинность. В изгибах ее языка восстанавливался первоначальный смысл. Для меня слова эти были скомпрометированы и обесценены, захватаны липкими пальцами в случайных употреблениях.
Как литератору, мне было известно: ничто не стоит так дешево, как слово. Я еще не знал: ничто так дорого не обходится.
Встревоженный звучанием напева: любовь, мой милый, навсегда , — не разобрал я, не заметил, что в интонациях ее не сквозило ни отзвука, ни даже оттенка матримониальности. Никто на меня прав не предъявлял. Я не вслушивался в ее слова и, пропуская мимо ласковый смысл ее жестов, одновременно не позволял себе погрузиться в собственную глубину, учитывал риск обнаружить в себе, наткнуться на нечто новое, только что зародившееся и еще целое (нерасщепленное пока!). Как будто и не было рядом этой девушки из французского фильма, я кроил, строил ситуацию по правилам литературного искусства и подлого опыта.
Инстинктивно я предощущал, что признание сегодняшнего исключительным — опасный прокол. За этим признанием неизбежно следовало возвращение в сферу естественных чувств, где нет места боязни банальности, ибо что может быть банальней такой боязни. Неминуемый облом прикрыл бы все дорогой ценой многих компромиссов заполученные возможности — утром за столом рука не поднимется дописать сценарий или другую подобную муру. Из этого признания последовательно выходило, что я должен отказаться от сучьего средства обеспечения собственной беспечности. Прощай, духовный комфорт — сытая грусть.
Я понял.
Это было означено не словом, а острым, запрятанным внутрь, рефлекторным испугом. В ту секунду, когда я просек всю прекрасную нашу предрассветную ситуацию, — я вздрогнул.
Я вздрогнул под ласками (она отодвинулась, словно бы догадалась) и в следующий момент уже знал: надо уходить.
Уйти — высокое искусство. Я славлю лаконичную арию захлопнутой двери: парадного, троллейбуса, другой комнаты, уборной, наконец. Да здравствует мгновенная свобода!
Потом, на смену, явится тоска. Смятение. Начнутся сожаления, попытки реставрировать разрыв, возвратить опрометчивое слово, охватит душу пустота, но пусть: все это потом. А первый миг — звездный. Ради него одного стоит уйти, чтобы хоть на секунду вернуться к естественной сути бытия — радикальному одиночеству.
Читать дальше