Чак решил, что нам надо наведаться в бордель. Он заехал домой за четырьмя учениками, не жившими при школе, и мы, кренясь на сторону, с пыхтением покатили по негритянскому кварталу города. Была полночь, и, несмотря на выходные, улицы пустовали; лишь кое-где виднелись в обрамлении нескольких неоновых светильников окна таверны. Борделло находился в закопченном деревянном здании, стоявшем позади дома побольше. Чтобы подъехать к нему, нам пришлось протискиваться по узкой полосе пешеходной дорожки, мимо прочной металлической ограды, за которой непрерывно лаяла и носилась взад-вперед соседская немецкая овчарка.
Несколько минут мы звонили, после чего Чак принялся барабанить в дверь и затянул фальцетом любовную песню, которая вдохновила собаку на новую вспышку ярости, и лишь тогда дверь приоткрылась и наружу выглянул высокий негр. На голове у него был туго завязанный черный шелковый платок, а из залоснившегося родимого пятна возле рта произрастало несколько коротких седых кудряшек.
Внутри сидели перед телевизором в одних комбинациях две молодые чернокожие женщины и одна белая, средних лет. Одна из чернокожих вязала, надев очки в роговой оправе. Комната, видневшаяся позади них — приемная, уставленная грубо сработанными складными деревянными стульями, — пустовала и была неприятно ярко освещена. На грязных стенах висели, подавшись вперед, три картины, одна — репродукция живописного изображения Иисуса, молящегося в Гефсиманском саду, пока его апостолы дремлют, позабыв о приближающейся римской гвардии. Другие картины представляли собой холсты под стеклом, и на каждой было вышито по надписи: „Мир на земле“ и „Благослови этот дом“ — похоже, каламбуры, хотя как знать. Дом пропах пищевым жиром и свининой.
— Ну, мальчики, садитесь вон там, — сказала белая женщина, указывая на приемную таким отработанным движением руки, словно это была не рука, а лопаточка крупье, — и выбирайте себе женщин.
Мы гуськом направились под слепящую лампу. Нос Чака казался огромным и пористым, а зубы — крупными, как у собаки. Я почувствовал, как сжались у меня пенис с мошонкой, червячок над конским каштаном, но при этом рассчитывал на благоразумие шлюх — ребятам незачем знать о моем фиаско.
— Девочки, поднимайте свои ленивые черные задницы и идите сюда, мужчины хотят на вас посмотреть.
Одну из женщин, которая уснула перед телевизором, пришлось расталкивать. Ковыляя мимо нас в крошечных туфельках на высоких каблуках, с врезавшимися в толстые ноги подошвами, она протерла глаза, выпятила нижнюю губу и раздраженно хмыкнула. Столь массивными и трясущимися были ее груди и бедра под комбинацией, что одеяние казалось водевильной лошадкой, в которой укрылись по меньшей мере два человека. Тем не менее ее пышные формы ничуть не мешали ей производить впечатление маленькой девочки, усилившееся благодаря развязности, с которой она уткнула кулак в бедро и спросила:
— Ну что, насмотрелись? — Мы закивали. Она вызывающе продолжила: — Отлично. Пойду досматривать телевизор.
Другая чернокожая, та, что вязала, так и не сняла очков и не выпустила из рук пребывавший в зачаточном состоянии темно-бордовый свитер, когда сомнамбулой прошествовала мимо, считал петли и ни разу не подняв головы. Она тоже обладала просторным, вместительным телом серальных размеров, но лицом казалась старше, худее — к тому же она была вылитой подставкой, нашей белой школьной диетврачихи, если „подставка“ — это лошадь, под вымышленной кличкой участвующая в скачках вместо другой, менее удачливой. (Лошадь, собака, червячок — природа мстит сюжетам, в которые ее не впускают, тайно проникая в них под видом образности.)
— Ну что? — сказала белая женщина.
— Это все? — спросил Чак.
Она изобразила не особо приятную улыбку и сказала:
— Всегда есть я, — с упором на „всегда“, намекая на то, сколь долго она тянет уже эту лямку, как надоела ей эта дорога.
— Беру тебя, — сказал Чак. Голос его не был надтреснутым, он не смягчил удар своих слов смешком и не опустил глаз. Он точно знал, чего хочет.
— Ага, я тоже, — сказали мы все по очереди, опустившись по нисходящей гамме самоуверенности, закончившейся моим шепотом.
— Тогда пошли, — сказала она, удаляясь и одним движением расстегивая молнию на платье. У двери своей спальни она задержалась и оглянулась. Платье каким-то образом превратилось струйку дыма, сизого, как чирок, и она отбросила его в сторону. Так она и стояла — дверь открыта, а за спиной у нее висячая бахрома торшерного абажура; ее нагое тело казалось бледным, как ночная бабочка, и таким же припудренным. Волосы на лобке были выбриты до черного прямоугольника. Ноги крепкие, как канаты. Она вошла и исчезла из виду. Послышалось журчание воды, и в спальню, наподдав по мячу холодного воздуха, протянулась кошачья лапа пара. За батареей пел сверчок. (Чирок, бабочка, кошка, сверчок — звериный хор щебечет и стрекочет, готовый к своему торжественному выходу в обессиленный, обезображенный шрамами мир.)
Читать дальше