Мы посетили обезьян, одна из которых умудрилась так старательно закатать верхнюю губу что казалось, еще немного, и она себя вывернет наизнанку, траченного молью льва, возлежавшего неподвижно, как сфинкс, и взиравшего на суетливый мир с выражением беспредельной скуки, а еще надменного и ужасно вонючего одногорбого верблюда, привязанного к вишневому дереву, нижние листья которого он меланхолично срывал толстыми резиновыми губами и пренебрежительно выплевывал на землю. Лили замерла, благоговейно созерцая мышастую кобылу, которая обильно орошала землю. Несмотря на голод, возвращаться не хотелось. Не знаю, что труднее выносить, библейский гнев Лидии либо вымученно-хрупкую жизнерадостность, его неизбежное последствие. Вчера после нашей ссоры она дулась весь остаток вечера, но в конце концов, как я и предвидел, смягчилась. Я потащил ее в паб, чтобы, надо признаться честно, дать возможность семейству Квирков спокойно устроиться на ночь без ее ведома, ведь я так и не набрался храбрости, не сообщил ей, что мы обитаем с ними под одной крышей. Мы выпили слишком много джина и воспылали друг к другу нежными чувствами — да, боюсь, со мной случился приступ сексуальности, хотя я наивно считал, что навсегда избавился от подобных безумных недугов. Но мы оба выказали невероятную чуткость и заботливость, отпустили друг другу все грехи и обиды, а призрачной полуночной порой, объятый родным теплом, словно детеныш кенгуру в материнской сумке, я наслаждался ощущением «почти-нормальности», которого не было уже очень давно, даже не помню, когда так себя чувствовал в последний раз. Увы, утро принесло и неизбежные сомнения. Есть что-то не совсем здоровое, даже слегка уродливое в том, с какой естественной легкостью ярость в моей жене трансформируется в диаметрально противоположный вид страсти. Возможно, я упрямый и бессердечный, но когда мне высказывают ужасные вещи, я считаю их пусть преувеличенным, но все же реальным отражением подлинных чувств и убеждений. Например, когда Лидия бросает мне в лицо, одно за другим, страшные обвинения, — плохой супруг, псевдо-отец, настоящее воплощение эгоцентризма, неспособен играть на сцене, но ежеминутно лицедействует вне ее, — меня они впечатляют, и даже, несмотря на бесстрастный вид, который я на себя напускаю, заставляют содрогнуться от ужаса. Более того, я и в пылу битвы продолжаю копаться в себе, пытаюсь решить, говорит ли она правду, и если да, что можно сделать, чтобы хоть как-то преодолеть свои недостатки и пороки. Моя жена, напротив, судя по быстроте и полноте, с которой происходит перемена в ее настроениях, считает подобную бомбардировку, превращающую меня в настоящее решето, которое, свистя, продувает ледяной ветер самопознания, легким подшучиванием, любовным подначиванием, или даже, как прошлым вечером, некой формой заигрывания, предваряющей соитие. Как она может быть настолько безответственной, я хочу сказать, каждый должен думать, что говорит, а высказавшись, отвечать за свои слова, верно?
Пошпионив за разворачивающимся цирком сквозь щель в занавеске еще немножко, — чтобы удостовериться, что это не сон, — я лег и пробудился снова под ее бодрое посвистывание. Да, да, посвистывание. Я не говорил, что ее не берет похмелье? В моей голове бушуют голубые штормовые океаны джина, а она как ни в чем ни бывало сидит голая на стуле у окна, красится с помощью карманного зеркальца, и совершенно неосознанно, как она уверяет, насвистывает какую-то немелодичную мелодию — привычка, из-за которой наш брак едва не распался еще до окончания медового месяца. Я еще немного полежал, притворяясь спящим, опасаясь, что от меня сейчас потребуется как-то проявить себя, мучаясь от специфического чувства неловкости, почти стыда, которое всегда приходит после подобных феерий семейной войны и мира; надеюсь, они не станут снова самыми заметными событиями нашей совместной жизни, если таковая вообще предвидится. В такие моменты подавленности и неуверенности я почти перестаю себя понимать и вижу лишь немыслимую мешанину иллюзий, фальшивых страстей и фантастически нелепых представлений, смягченных и кое-как приспособленных к жизни при помощи некоего природного анестезирующего средства, эндорфина, который усмиряет не нервы, а чувства. Неужели я прожил в таком состоянии целую жизнь? Можно ли испытывать боль и не страдать от нее? Наверное, каждый, кто меня видит, сразу замечает странности в манере, как бросаются в глаза онемевшая челюсть и отяжелевшие веки того, кто недавно побывал у дантиста? Чей же я пациент? Очевидно, сердечник. Возможно, у моей болезни есть вполне официальное название. «Мистер Клив, кхе-кхе… Боюсь, вы страдаете тем, что мы, доктора, называем anaestesia cordis, и к сожалению, прогноз не очень благоприятный…»
Читать дальше