— Думаю, самое лучшее для нас сейчас… — начала она, а потом вдруг зарыдала. Слезы быстро проложили мокрые дорожки по ее щекам, крупные, блестящие, словно капли глицерина. Пораженная, секунду-другую она стояла словно в ступоре и смотрела на меня сквозь эту прозрачную завесу, потом лицо ее исказилось, она издала мяукающий стон полу-горя полу-ярости, беспомощно закрылась руками и, ослепшая, выбежала из комнаты. Горстка сигаретного пепла, так никем и не потревоженная, осталась лежать на коврике.
Я нашел Лидию в холле; скорчившись на старом диване, она яростно терла мокрое от слез лицо, словно кошка, чистящая усы. Не умею утешать. Сколько раз за время супружества я стоял и смотрел, как она тонет в своем горе, словно ребенок, молча наблюдающий за тем, как топят котят. Знаю, иногда я был для нее сущим наказанием, — на самом деле, почти постоянно. Увы, я никогда не понимал свою жену, не представлял, чего она хочет, к чему стремится. В начале нашей совместной жизни Лидия постоянно обвиняла меня в том, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, — мне действительно нравилось держать под отцовским присмотром все аспекты нашего существования, от ежедневных расходов до своевременных менструаций, — те, кто занят в основном по вечерам, тяготеют к мелочной опеке, я подметил эту особенность у представителей моей профессии, — в качестве оправдания должен заявить, что счел своей обязанностью заменить властного папу, вверившего ее заботам мужа. Но однажды, в разгар очередной ссоры, моя подопечная жена, ужасно исказившись лицом, выкрикнула, что она мне не мамочка! Это уже что-то новое, подумал я изумленно; как такое следует понимать? Я был обескуражен. Подождал, пока она успокоится, и спросил, что имелось в виду, но только спровоцировал новый приступ ярости и оставил всякие выяснения до лучших времен, хотя ее слова еще долго не давали мне покоя. Меня обвиняют в желании сделать из жены няньку, сначала подумал я, но потом решил: скорее всего она хотела сказать, что я обращаюсь с ней, как когда-то с собственной матерью, то есть, выказываю сыновью требовательность, нетерпимость и эдакую ироничную, презрительно-терпеливую снисходительность, — красноречивый вздох, короткий обидный смешок, выразительный взгляд, — а это один из самых неприятных способов обхождения, который я себе позволяю с родными и близкими. Но, конечно, стоило поразмыслить еще немного, и стало ясно: ее яростные слова — просто выраженное в иной форме убеждение, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, именно так, как вел себя с матушкой, о чем она постоянно мне твердила. Какие же они запутанные, эти так называемые семейные отношения.
— Дорогая, — произнес я дрожащим от притворства голосом, — пожалуйста, прости меня.
Один из парадоксов наших ссор состоит в том, что они почти всегда переходят в серьезную стадию только после первой моей попытки попросить прощения. Кажется, этот признак слабости пробуждает какой-то подавленный примитивный инстинкт женского доминирования. Вот и теперь она сразу же вцепилась мне в глотку. Все как встарь, репертуар заезжен до такой степени, что больше не трогает меня, и возможно ее тоже. Надо отдать ей должное — Лидия отличается редкой последовательностью и всесторонностью. Она начинает с моего детства, быстрыми штрихами рисует отрочество и юность, с горьким наслаждением смакует первые годы нашей совместной жизни, отвлекающим маневром проходится по моим актерским наклонностям, на сцене и вне ее, — «ты никогда не слезаешь со сцены, мы для тебя просто зрители!» — и, дойдя наконец до наших отношений с Касс, принимается за дело по-настоящему. Имейте в виду, она уже не так безжалостна, непреклонна и яростна, как: годы усмирили ее несмирный норов. Зато мой портрет, который она некогда себе нарисовала, остался неизменным. По ее версии, я все путаю, ставлю с ног на голову. Моя мать на самом деле сама нежность, доверчивость, безответность, а бесконечные истерики, которыми она изводила сначала отца, затем меня — просто зов измученного сердца, неуслышанная мольба о том, чтобы к ней проявили хоть малую толику любви. Зато мой отец — неразоблаченный тиран, сам-себе-мучитель, мстительный, лживый, даже умер мести ради, назло женщине, которая его холила и лелеяла. Если я кротким увещевающим тоном осмеливаюсь напомнить Лидии, что папенька отошел в мир иной задолго до того, как мы с ней встретились, она презрительно отметает этот бесспорный факт; она просто знает то, что знает, и все тут. На таком перевернутом семейном портрете, — «Святая троица», так она глумливо прозвала нас, — я, разумеется, тоже стою на голове. Я рос одиноким, полным безответных вопросов ребенком, пережившим страшную травму ранней потери отца, и ставшим затем жертвой извращенных эмоциональных домогательств изверившейся, разочарованной в жизни матери? Нет, нет: я был маленьким принцем, которого с детства лелеяли, осыпали любовью, похвалами, подарками, который быстро вытеснил из семейной жизни смертельно обиженного отца и отравил остаток дней своей овдовевшей матери бесконечными обвинениями, упрекая ее за то, что она при всем желании не могла сделать, чем она не могла стать. Я пожертвовал лучшими годами сценической карьеры, надрываясь в дешевом театре, чтобы жена и ребенок жили в роскоши, к которой я, ослепленный любовью отец, безрассудно приучил свою испорченную дочь? Ну что вы: я был чудовищем, воплощенным эгоистом, способным продать несчастную жену за место статиста. Я любил дочь, пытался отвлечь от самых опасных пристрастий, избавить от худших эксцессов? Ни в коем случае: я считал ее сущим наказанием, постоянным раздражителем, камнем преткновения на пути к сценической славе, она позорила меня перед моими высокоумными друзьями из хрупкого мира иллюзий, в котором я пытался всеми правдами и неправдами добиться признания. В итоге получается: все мои слова — ложь, сплошная ложь, очередная роль, которую я играл и к тому же играл прескверно. А теперь сделал самую большую гадость из всех, бросил постановку, предал всех и сбежал, предоставив своим товарищам разбираться с улюлюкающей публикой и разъяренной дирекцией, а тем временем все покровители сворачивают свое покровительство.
Читать дальше