Но никакой новый Мечников не в состоянии сделать жизнь человека красивой, здоровой и осмысленной, только он сам — наедине с собой, в одинокой работе собственной души. Но и вместе с окружающими, разумеется. Люди своекорыстные, терзаемые темными пороками, сжигаемые злыми страстями, ни счастливого общества, ни счастливой семьи построить не могут.
Из всех советов, которые давали человечеству, самыми весомыми были, конечно, те, которым предшествовала серьезная (и но большей части мучительная) работа, связанная с душевным переломом (и мы напрасно пренебрегаем духовным опытом людей, которые не поленились рассказать нам, как этот переворот происходил). Первым в этом ряду приходит на ум Л. Толстой, нравственно-философскую систему которого мы привыкли снисходительно отвергать, по существу, совсем в нее не вникнув.
Долгое время Толстой тоже, как и мы все, жил как живется. Подобно многим современным ему интеллигентным людям, он верил в разум, в совершенствование нравов, в прогресс. Но действительность эту его веру сильно подтачивала, а когда в Париже он оказался свидетелем публичной смертной казни, от этой веры вообще ничего не осталось. «Если бы все люди в мире по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира находили, что это нужно,— я знаю, что это не нужно, что это дурно и потому судья тому, что хорошо и что нужно, не то, что говорят или делают люди, и не прогресс, а я со своим сердцем».
«Я со своим сердцем». Это сердце, как многие другие, могло ошибаться, но его боль, его тревоги
и страдания за судьбы людей были безошибочны.
Впрочем, он долго еще жил, как все живут, погруженный в заботы, движимый желанием, чтобы ему с его семьей «было как можно лучше». Так он и жил, но вот стало с ним случаться что-то странное. «На меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни,— пишет он в своей «Исповеди»,— как будто я не знаю, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние, но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты стали повторяться все чаще и чаще все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одними вопросами: зачем? Ну а потом?» Сперва Толстому казалось, что это детские, глупые вопросы, ответы на которые всем, кроме него, известны, но чем больше он думал, тем яснее понимал, что они не глупые и не детские, а самые важные в жизни: чтобы жить, надо знать, зачем живешь. «Я почувствовал,— пишет Толстой,— что то, на чем я стоял, подломилось, что мне стоять не на чем, что того, чем я жил, уже нет, что мне нечем жить». Это ему-то, автору «Войны и мира», с его умением понимать людей и сострадать им — нечем стало жить?
Но в том-то и дело, что люди вдруг стали ему не нужны. Катастрофа, жизненный крах заключались в том, что перед ним вдруг предстала смерть, его личная, перед которой он беспомощен и одинок (как у него же в «Смерти Ивана Ильича»: такое одиночество, какого не бывает ни на земле, ни под землей). Символом человеческого существования стала для него восточная притча: спасаясь от зверя, человек прыгнул в безводный колодец и увидел, что на дне сторожит его дракон; несчастный ухватился за ветви растущего в расселине куста, повис на них и тут же увидел, что две мыши, черная и белая, подтачивают ствол этого куста. Казалось бы, безнадежное, погибельное положение?— но человек, заметив на листьях куста капли меда, принялся их лизать. И Толстой с тех пор, как увидел дракона-смерть и мышей, день и ночь, вечно уходящее время жизни, не мог уже лизать мед простой повседневности. Даже «те две капли меда,— писал он,— которые дольше других отводили мне глаза от жестокой истины — любовь к семье и к писательству — уже не сладки мне». Величайший из художников, знавший радость творчества и любви к близким, перед лицом смерти вдруг ощутил жизнь как бессмыслицу — и не мог жить! Стал он искать ответа в знаниях, в науках, но они (как когда-то Фаусту, как нынче нам) не смогли ему ответить. Он обратился к философам, учителям жизни, те лишь подтвердили его отчаяние. Тогда он стал изучать жизнь окружающих и понял, что одни не видят бессмыслицы бытия, другие тонут в эпикурействе, третьи понимают бессмысленность жизни, но у них не хватает сил с ней покончить. Вот и он стал так жить — в трагической раздвоенности: «Не нравится тебе жизнь — убий себя. А живешь и не можешь понять смысла жизни, так прекрати ее, а не вертись в этой жизни, рассказывая и расписывая, что ты не понимаешь жизни. Пришел в веселую компанию, всем хорошо, все знают, что они делают, а тебе скучно и противно, так уйди».
Читать дальше