— Ты, гляжу, не торопишься, — звучит сиплый голос Хосе.
— Я не могла раньше.
— Просто ломаешься, вот что, — говорит уже мягче хозяин.
— Да нет же, Хосе, я серьезно. У отца зубы болят, и я только сейчас смогла улизнуть.
Голоса смолкают, но я, прижавшись спиной к кирпичам ограды, не осмеливаюсь пошевелиться. Ночь — моему обостренному слуху так кажется — прямо‑таки сотрясается от звуков: стрекочут неустанно цикады, тявкает где‑то в яшивье лисица, бормочут похотливо в чердачном оконце голуби… Вдруг далеко в ущелье начинает выть — заливаться волк, по спине у меня пробегают мурашки, и вновь наступает окрест тишина, и мало — помалу, боязливо, с оглядкою ночная возрождается жизнь.
— Не сходи с ума, Хосе, — прерывисто дыша, повторяет Грелка.
В ночи я угадываю какое‑то глухое борение, некое лицедейство, всеобщий заговор, что ли… Мне на ум приходит Альберто, но у нас с ним все по — другому, совсем по — другому.
— Пошли под смоковницы, — произносит изменившимся, неузнаваемым голосом Хосе.
Когда я возвращаюсь в закуток, отец держит руку на белом материном плече и успокоенно посапывает. Черная и жесткая восьмидневная щетина его упирается матери в шею, а мать хоть глаза и закрыты, не спит еще, только дремлет. Я разом все это схватываю и осторожно пристраиваюсь с краю подстилки, и рукой тоже обнимаю мать, ее мягкую, теплую поясницу. И уже лежа, я глубоко, в полную наконец силу набираю воздуха, ибо мою грудь темнит какое‑то неведомое чувство и какая‑то исполинская волна меня захлестывает совершенно: мне и грустно, и радостно, и это — сильнее меня. И я зарываюсь липом в дерюжное, отдающее потом и гнилой соломою изголовье.
А из хозяйкиной спальни доносятся приглушенные рыдания, видать, Антония заткнула себе рот простыней.
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ( Перевод с испанского М. Абезгауз)
— Я принес тебе яблоки, — говорит отец.
Яблоки, покрытые бумагой, лежат в коробке из‑под обуви. Руки отца, большие, с изуродованными пальцами снимают бумагу; он берет яблоко и трет его о вельветовые брюки. Потом поднимает яблоко вверх и крутит в потоке света, падающего сквозь зарешеченное окно. Я молчу, маленькие голубые глаза отца смотрят на меня с недоумением.
— Они такие красивые, — говорит он, укладывая яблоко обратно в коробку. И добавляет ласково и простодушно, словно обращается к ребенку: — Если потереть, блестят, как голыши в реке.
— Как мама? — спрашиваю я.
— Да вот, собрала тебе передачу.
— Нет, я про здоровье.
— Чувствует себя хорошо… — Глаза его смотрят вниз, на носки грубых башмаков. Он, наверно, в кровь стер себе ноги, пока добрался сюда от вокзала Аточа. — Только настроение… Очень о тебе убивается.
— Скажи ей, что у меня все в порядке.
— Она хотела приехать, но билет стоит дорого.
— Да. Скажи ей, что я здоров. Что кормят тут хорошо.
Отец продолжает возиться с картонкой. Теперь он сматывает в клубок бечевку, которой она была завязана, и кладет в карман пиджака. Взглянув на меня с улыбкой, он говорит:
— Веревочка всегда пригодится.
— Ты едешь обратно сегодня вечером?
— Мне хотелось бы побыть с тобой…
Я не разжимаю губ.
— Известно, когда тебя выпустят?
Я отрицательно качаю головой. Теперь неловко себя чувствую я; уставился в пол и всей душой желаю, чтобы свидание скорее кончилось, чтобы этот тупой человек ушел на вокзал. Меня так и подмывает сказать ему, что мне нравится воображать его сидящим на вокзальной скамейке в ожидании поезда с бутербродом в руке. Но я сдерживаюсь. К отцу я всегда испытывал такую жалость, что в конце концов перестал его выносить. Понял я это только сейчас, когда вот уже два часа как он ушел от меня и трясется, верно, в поезде, съежившись на сиденье, впившись глазами в плывущую за окном темноту. Особенно тягостными были минуты, когда я взял яблоки и подошел к Октавио, моему товарищу по камере. Большие бледные руки Октавио безжизненно лежали на коленях его жены, а она гладила их, прикладывала к щеке и целовала. Вокруг стояли трое сыновей Октавио.
— Возьми, — сказал я старшему и протянул ему два яблока. Большие, светлые, как у матери, глаза мальчика смотрят на меня выжидающе. — А вот тебе и тебе. — Я дал яблоки двум младшим. В картонке осталось три яблока, и я бережно поставил ее на тумбочку Октавио. Октавио с трудом выдавил на покрасневшем лице невыразительную улыбку. Черт побери, дела Октавио уже совсем плохи: тюрьма доконала беднягу.
Читать дальше