«Они хотят, чтобы мы здесь, в сауне, показали им документы?» — удивился Эжен.
«Нет, они хотят, чтобы именно вы, Эжен, показали им документы», — уточнил я.
Эжен обрадовался: «Они преследуют советских художников?»
«Нет, Эжен. Оно просто выявляют прогульщиков».
«Но я не прогульщик. Я иностранец».
«Тогда покажите им документы».
«Но я никогда не беру в сауну документы».
«Тогда, Эжен, вам придется поехать с милицией».
«Но зачем, зачем? — не понимал француз. — Куда я с ними поеду?»
«На ближайшую овощную базу, — вежливо пояснил человек в штатском. — Ничего особенного. Будете перебирать турнепс и морковку. — И ободряюще пояснил: — Строгий порядок особенных капиталовложений не требует, а отдачу дает большую!»
«Но я не хочу перебирать турнепс и морковку!»
В общем, я понимал Эжена. Любить женщину… понимать искусство… Да, да, это хорошо… Но он представить себе не мог, как страстно человек в штатском надеется на то, что однажды и я — П.С. Кривосудов-Трегубов — забуду дома удостоверение члена Советских художников. Несомненно, у человека в штатском было по-настоящему ох. енное гуманитарное образование. Он бы лично и бережно доставил меня на овощную базу — до выяснения обстоятельств, конечно. Правда, выяснять эти обстоятельства можно было долго, так что, удостоверение члена Союза советских художников лучше носить при себе. Я не любил запах гнилой картошки. И запах влажной морковки не любил. Это турнепс, даже долго полежав в душном хранилище, становится дряблым, как копченый угорь, но никогда по-настоящему не портится. Не зря именно турнепс был и остается любимым продуктом всех концлагерей мира.
«Вы не остановите их?» — растерянно спросил Эжен.
До него начало что-то доходить, но я покачал головой: «Не могу».
Будущий муж Галины Борисовны должен знать страну, в которой выросла его жена.
«Не желаешь честно трудиться на производстве, — мягко заметил человек в штатском, — бегаешь в рабочее время по баням, по Сандунам, будь добр, помогай сельскому хозяйству».
«Но ваше хозяйство — не мое хозяйство!»
«Обычно так говорят все, иногда с удачным акцентом».
«Да подскажите же вы им, господин Кривосудов, что я иностранец!»
Я покачал головой: «Эжен, они верят не словам, а документам». И в который раз удивился про себя: почему все эти молодые люди, приезжающие из-за бугра, так легко впадают в отчаяние? Неужели даже Галина Борисовна еще не убедила их, что физический труд — вовсе не худшее, что выпадает на нашу долю?
Но процесс пошел.
Пошел, пошел процесс.
4 октября 1993 года, после долгой и недоброй пресс-конференции в московском Пресс-центре, я сидел с молодым прозаиком С. на верхней террасе бара «News». Внизу танки Таманской дивизии обстреливали Белый дом. Оловянная серьга причудливой формы загадочно покачивалась под левым ухом прозаика, глаза жадно поблескивали. Он вырос в уральском селе, закончил питерский политех, долгое время бедствовал, писал поденщину для второсортных изданий, но однажды проснулся знаменитым, потому что толстый московский журнал после долгих мытарств напечатал его повесть «Мы, наверное, марсиане».
Предположение прозаика (я о названии) понравилось критикам.
Чуть ли не за год до появления на ТВ смущенных, прячущих глаза друг от друга членов ГКЧП, молодой прозаик С. сумел с необыкновенной точностью описать все эти вдруг разразившиеся в СССР события.
Действительно, не марсиане ли мы?
Теперь прозаика С. держали в пророках.
Переводы на многие языки… переиздания… интервью…
На фоне кровавого московского неба медленно вспухали клубы черного дыма. Всякий раз как невидимые танки Таманской дивизии давали залп, небесный пейзаж менялся. Белый дом походил на активно разрушаемый муравейник, впрочем, далеко не каждый мог сказать, каких именно муравьев оттуда выкуривают.
Прозаик С. с восхищением смотрел на кровавый закат.
Невидимые танки внизу методично лупили по Белому дому.
Прозаик С. успел уже помотаться по свету, видел многое. Дымные, плюющиеся пеплом неутомимые вулканы Исландии… Арабская толпа, штурмующая горящий дворец собственного президента… Ужасные закаты над Парагваем… Но тут… наши танки… долбят… по нашему… правительству…
«Что завтра будет?» — переспросил он меня.
И рассмеялся удовлетворенно: «Ты-то, Пантелей, выкрутишься».
«И другие такие выкрутятся, — подумав, добавил он. — Любите, любите родину, она вам сторицей воздаст. Вы терпеливые, ждите. А у меня в кармане, — с наслаждением оглядел он страшное московское небо, — билет в Нью-Йорк. Завтра утром я улетаю… Если, конечно, танки за ночь не доберутся до „Шереметьева“… Прилечу в Нью-Йорк, в аэропорту Кеннеди возьму машину и поеду в ту сторону, куда она стоит носом. И ровно в двенадцать по местному времени на берегу Гудзона, или в ареа у шоссе, или у какого-нибудь кемпинга остановлю машину. Потому что в двенадцать дня у меня день рождения, мама утверждает, что родила меня именно в двенадцать… Выйду из машины и возьму чего-нибудь ледяного. Бурбон, наверное. Кусочек сахара, три дэша ангостуры, сорок миллилитров виски и чистая, чистая вода… — Он задумчиво погремел льдом в бокале, серьга в ухе оловянно поблескивала. — За всю человеческую историю не придумали ничего вкуснее бурбона… — Он опять засмеялся: — Соберись, старик! Пора понять, что в России удобнее всего жить именно вахтовым методом».
Читать дальше