Только так. Издали (теперь с обожанием) смотрел на меня Патоличев, подтянутый Алиев, понимая важность момента, сурово улыбнулся, Горбачев вытер влажные глаза… И Черненко… И Щербицкий… И Громыко… Они были потрясены.
Да и как иначе? Двуглавый вождь!
Этого никакой американский Рейган не вынесет!
Но Генеральный наконец отплакался, и сразу, как по приказу, деловито насупились Щербицкий и Алиев. Суслов легонько тронул ладонью узкие злые щеки. Горбачев суетливо спрятал вышитый носовой платок.
А Генеральный опять поднял тяжелую голову.
Он опять меня не узнал. Он опять хотел знать: «Ты хто?».
И я вдруг понял. До меня дошло. Я тоже почувствовал важность момента.
Сейчас или никогда. Сердца всех вождей открыты. «Перед ними на высоком троне — Сакья-Муни, каменный гигант». Неужели величественный двуглавый вождь, просиявший в золоте самой высокой пробы, не захочет помочь нищающему издательству? «У него в порфировой короне — исполинский чудный бриллиант». Это же гигантское, это неисчислимое богатство. Сейчас я ему все скажу. Уважительно скажу. И о протекающих потолках, и об отсутствующей бумаге. И о тающих фондах, и об отсутствии опытных редакторов. Он услышит! Двуглавый вождь, превращающийся в герб страны. Он услышит! Непременно! А если нет… Отправят меня в Певек?.. Разве в Певеции жить тревожнее, чем в Москве?.. Зато издательство наконец поправит свои дела и директор выйдет из больницы здоровый.
Подумав так, я перехватил пронизывающий взгляд полковника.
Ничего в кабинете не изменилось. Я, как и прежде, стоял перед столом. Не знаю, умел ли полковник читать мысли. Как прежде, звенели бокалы, стекло тонко пело. Алиев расслабился, что-то сладко нашептывал Горбачеву, потянувшемуся навстречу. Процесс пошел. Открыто и весело смеялся Микоян, улыбался Щербицкий, Громыко с затаенной улыбкой наклонился к вождю. Только в высветленных больных глазах Суслова таилась ужасная скорбь, я чувствовал, как эта скорбь когтит его холодное ледяное сердце. Ничего, совсем ничего не изменилось в кабинете, по-прежнему лучились чудесные люстры, позвякивали приборы, но по жестким глазам полковника я понял, что мою квартиру уже опечатали… а Галину Борисовну, как была в домашнем халатике, не дали переодеться, где-нибудь в Берлине ведут в телячий вагон… а «Солнце земное» навсегда убрано в самые потайные запасники… и навсегда, навсегда, теперь уже действительно навсегда упрятаны в особенный спецхран все книги и журналы, в которых хотя бы раз упоминалось мое имя…
Упячка следит за вами!
Дождливые наступили времена.
Все умирали. Черненко. Андропов.
Какое бессмертие? Они пожить-то не успевали.
Один Пленум по сельскому хозяйству провел, другой изводил тунеядцев.
«Чтобы лучше жить — надо лучше работать!» Этот плакат висел даже в Сандунах.
Я полюбил сауну, нравилось вести неторопливые беседы. Два, три человека, большей компании не собирал. Говорили о простых вещах, например, о цене на водку. При Сталине не помню, а при бывшем Первом — 28.70, после деноминации — 2.87, даже по 3.62 появилась. При Генеральном, тоже теперь бывшем, — 4.12. Андропов задрал цену до 4.70. Во время горячих споров в Сандуны иногда заглядывала милиция и загребала всех, кто (по документам и возрасту) должен был находиться на рабочих местах.
«А этого почему не берете?» — указывали на меня обиженные.
Милиционеры объясняли: «Художник. У него день не нормирован».
Вечером звонила Галина Борисовна из Парижа. «Я сегодня вся в черном…»
Любила подразнить: «На мне водолазка… юбка-карандаш с высокой талией… бледные натуральные губки и черная подводка… Любишь?..» Добавляла: «А на пальчике серебряное церковное колечко…» И, наконец, выдавала главное: «Я, знаешь, сделала тату… Да, да, твой двуглавый вождь… Ты удивишься, когда я покажу местечко, где его прячу… И муж удивится!.. Да, да, Пантелей, ты не ослышался… Нет, ты не ослышался! Муж! Он приедет завтра…»
И жалела меня: «Правда, он еще не знает, что он мой муж…».
Значит, пока просто планировала… А заодно жалела бывшего Первого… Убрали человека будто бы из-за нездоровья, до сих пор жалела… И Генерального жалела… Этого-то как не пожалеть? И американцы на него со своими звездными войнами, и исход евреев, и поворот великих сибирских рек, и Солженицын… Но в будущее России она безусловно верила. «Россия будет жить хорошо». Не уставала повторять: «Все лучше и лучше будет жить Россия при нашем большом социалистическом искусстве». Переспрашивала: «Ты там много работаешь, Пантелей?». И шептала, шептала в трубку, заставляла умирать самой медленной сладкой смертью…
Читать дальше