– Радости! – крикнул я. – И побольше.
Руку сунул в короб, порылся:
– Радости не советую. Ничего особенного.
– Тогда удовольствие!
Вздохнул:
– Удовольствие – так себе. Второго сорта.
– Чувство удовлетворенной мести. И побыстрее!
– Не смешите меня, – сказал Абарбарчук. – Откуда? Возьмите лучше сочувствие. Это есть. К кому хочешь.
– Не надо, – говорю. – У самого полно.
– Что же вам предложить? – Задумался. – Отчание, страх, тревога – в неограниченном количестве. Скорбь, печаль, жалость – поштучно и на вес.
– Ужас есть?
– Ужас есть. Но не советую. Ужас как ужас.
– Уныние?
– Со скидкой.
– Ярость?
– Подержанная.
– Отвращение?
– Бывшее в употреблении.
– Что же вы? – говорю. – Такая нация, а не накопили?
– Накопили, – отвечает. – Еще сколько! Да всё перемешано. Ликование с оттенком сожаления. Гордость с капелькой сомнения. Восторг со стыдом. Блаженство с раскаянием. Предвкушение с нетерпением.
– А это у вас что? В коробке. Перевязано ленточкой.
– Это, – говорит, – нейтральные эмоции. Подарочный набор. Любопытство. Удивление. Безразличие. Спокойно-созерцательное настроение.
– Что же вы молчите! – закричал я. – Этого мне. И побольше. Спокойно-созерцательного!
И я взял. И прижал к груди. И пошел дальше. И встал у окна – лбом в пыльное стекло.
Безразличный.
Спокойно-созерцательный.
Просто любопытный.
На чердаке – оно можно.
6
Он сидел на стуле возле окна, любопытный старик Бердичевский, глядел на просыпающиеся горы.
Они проявлялись нехотя и с трудом, укутанные по макушки пуховой пеленой тумана, который медленно сползал в низины, и открывались наконец притихшие, заспанные и прекрасные.
Туманы по утрам напоминали ему снежные поля без конца-края, целиной нетронутой, по которым пробежит олень в упряжке, или волки цепочкой, след в след, или он сам – одиноким лыжником через увалы.
А потом снег оседал и таял без следа и без звука, и оставались одни только горы, вечные горы, как вечно море, вечно небо, вечны эти закаты и эти рассветы.
Вот тут-то, у окна, он и понял однажды того, кто приказал высечь море. Такое оно вечное, это море, такие они всегдашние, эти горы, что нам, с нашей куцей, обгрызенной жизнью только сечь их да сечь.
Вылез из-под дивана пятнистый взъерошенный шерстяной клубок, потерся об его ногу, показал в зевке нежно-розовое нёбо, отозвался благосклонно на русское "кис-кис".
И за то спасибо.
Приходишь домой, открываешь дверь, а он катится по полу – встречает.
Как-никак, существо, живая душа в доме.
– Папа, ты поедешь первым...
Как заноза, которую не подцепить.
Котенка подкинула ему соседка по этажу, молодая, свободная и неунывная, обвешанная ухажерами, как браслетами.
– Мотек, – сказала. – Сладкий ты мой! Меня увозят в Эйлат, мотек, и не скажу кто. Возьми моего котенка, мотек, покорми его, поухаживай, – я тебя люблю.
И пошагала по двору: длинноногая и соблазнительная.
У нее узкие бедра, у соседки, тонкие руки, вечная сигаретка в длинных цеплючих пальцах, джинсы невозможной ужины и легонькая блузка с таким немыслимым вырезом, который вызывал сомнение в необходимости самой блузки.
Старик Бердичевский любил смотреть фигурное катание.
И гимнастику с плаванием тоже.
Он был вдов давно уже и не обласкан, но интереса к жизни не потерял, и голоногие девочки были ему по нраву.
Неприкрытые соседкины прелести – тоже.
– Ты почему не говоришь по-русски? – спросил однажды.
– Мотек, – ответила. – Сладкий ты мой! Я знаю шесть языков, – куда больше? Что бы и тебе узнать еще хоть один?
И устыдила Бердичевского.
Щурилась на нее толстуха у подъезда, переливчатая, коричневая, шуршащая, барабаном обтянутая, как жужелица со сложенными крыльями, прыгала у скамейки девочка в трусах и маечке.
– Ты почему майку не снимаешь? – поинтересовалась соседка на ходу.
– Я уже большая, – сказала девочка. – Мне нельзя без майки.
– Мне тоже,–сказала соседка.–А в Эйлате можно.
И засмеялась.
Она работала в какой-то конторе, где подсобляли малыми суммами приезжим работникам нездешних искусств, пила кофе, говорила по телефону, и, наглядевшись за день на неизвестных до того знаменитостей, спрашивала его вечерами:
– Мотек, – говорила, – что это вы все лауреаты, чемпионы, герои и профессора? А простые люди из России не приезжают?
– Погляди на меня, – сказал ей Бердичевский. – Я ноль. Я ничто. Может, один только я из всех приехавших.
Читать дальше