Камеру открывают ночью, через каждые два часа.
Проспал – жди. Не проспал – беги, даже если не хочется.
Бегут многие. Бегут почти все. Не от необходимости, порой, а от страха, что подопрет тебя, когда камера закрыта. И потому ночь выходит рваная, пуганая, дёрганая. Открыли – беги! Закрыли – спи! Беги – спи, беги – спи, беги – спи...
А кто-то не рассчитает, или холодом проберет, или организм своевольничает: вот он и прыгает у двери, зажимается, трется коленками, стучит робко, призывая дежурного:
– Командир, пусти...
А командир еще и подумает. Командир и подойдет-то нескоро. Смотря какой командир. Ему чего? Ему не хочется.
– Жди, – скажет.
И будешь ждать.
– Со всеми надо было.
И не возразишь.
Или:
– А ну, бегом!
Ему, командиру, двадцать, тебе, камернику, шестьдесят:
– Голубчик! Смилостивился...
И бегом по коридору, на ходу расстегивая пуговицы, распутывая лохматую веревочку на поясе. А они не расстегиваются, проклятые, а она не распутывается, подлая, а у стариков свои отношения с туалетом, долгие и затрудненные, старики никак не попадут в установленные законом сроки.
И потому робко, подобострастно, с застарелой российской боязнью любых должностных лиц:
– Командир, пусти... А, командир?
А если не пустит, не разрываться же...
Если не пустит, становись ногами на батарею, делай малые дела в форточку. Страшно тебе и беззащитно, стыдно и унизительно, а чтобы не журчало, направляй струю на стекло, стекать будет бесшумно. И оттого форточка в вечной моче. И запах в камеру погуще, чем из камеры. И снег под окном желтый, голуби по нему не гуляют, брезгуют.
С большими делами, конечно, хуже.
С большими делами через форточку не управиться.
В бараке 300 человек. Под завязку – 350.
На всё про всё – один туалет. Четыре очка да четыре писсуара.
Очки вечно забиты: диаметры труб не справляются с эдакой прорвой, смывная вода не в силах столкнуть громоздкую тяжесть.
Писсуары вечно засорены: зловонная жижа стекает по стенам и хлюпает на полу, под ногами. Отсюда ее разносят на подошвах по коридору, по камерам, в столовую.
Толпа гудит в туалете, густая, нетерпеливая толпа. Один сидит на корточках – пятеро ждут, поторапливают. Один стоит у писсуара – еще пятеро подталкивают в спину.
Не у всякого и получится, когда зрители стоят над душой, наблюдают и советуют. Не всякий и сумеет, когда дышат ему в затылок, уже изготовившись для малого дела.
О, туалеты наши! Городские и сельские, уличные и станционные, ресторанные и вокзальные, большие и малые, тесные и убогие, омерзительные и не очень, со служителями и без! Одни избегают вас, с содроганием вспоминая редкие свои посещения. Другие притерпелись, свыклись с неизбежным, стремясь укоротить неприятные свидания. А третьим уже всё равно, еще всё равно, всегда всё равно. О, туалеты наши! Примета быта нашего, равнодушия, терпеливости и безразличия. Вдуматься бы, понять бы, отчего вы такие, отчего мы такие, отчего всё такое... Но не болят этим наши головы. Болят наши животы.
Здесь, в бараке, нет выбора.
Хочешь – не хочешь, а надо идти.
350 человек и один туалет.
В нем не засидишься.
А порой хочется.
И как еще хочется!
Помереть можно...
Девки, ой, девки, ой,
Милый помирает.
Я хотела зареветь,
Мама заругает.
Ой, мать, моя мать,
Куда горюшко девать?
То ли по полю развеять,
То ли в землю закопать?
Небылица третья
Это еще что, мужики! Это всё ништо. Были бы бумажки, будут и милашки. Есть чем звякнуть, так можно и крякнуть.
Утром бегу с автобуса – Полуторка топает. Он – шаг, я – три. Он – другой, я – пять. Догнал, гляжу – жених! В черном костюме. При галстуке. Ботинки начищены. Морда помыта. Шею, и ту оттёр. Будто наждаком драил.
– Эй, – ору, – здорово! Васёк, я тебя засек!
– Володя! – запел. – Милай! Дело-то какое! Дело-то такое! Верка-кладовщица в гости поманила.
– Чего, – говорю, – делать?
– Чаво, чаво – ничаво... Плясать до упаду.
– Тебе, – говорю, – Кланька твоя попляшет. Каблуками по ребрышкам.
– Володя! Друг! Да она во вторую смену. Пойду пока, погужуюсь, не то завянешь без практики.
А Верка у нас – баба известная. У Верки в инструменталке чего хошь бывает. Никто, вроде, не видал, а болтать болтают. Летом в цеху жара – не вздохнуть, так она одежку с себя скинет, халат наголо наденет, поясом перетянется: всё наружу, а не придерешься. Бабы наши на Верку лютуют, а мужики за Верку горой.
– Смотри, – говорю, – Кланька тебя прихватит. Ишь, вырядился.
Читать дальше