Я ответил, что приеду, не сказав ни слова о Марко, потому что мне не хотелось ее огорчать. Когда я положил трубку, лучше мне не стало: ее оживленный, веселый, независимый, уверенный голос лишний раз напомнил мне, какой пустой, тусклой и однообразной жизнью я живу.
Каждые две недели я заезжал за детьми и забирал их на выходные, но меня не хватало даже на то, чтобы сводить их в кино или на детский спектакль. Все время, отведенное нам, чтобы побыть вместе, они проводили перед телевизором; иногда я пристраивался к ним на диван, хотя они не проявляли особенного дружелюбия, и вместе с ними погружался в состояние транса, глядя на танцовщиц в крошечных стрингах, на дикторов, похожих на марионеток, на женщин-ведущих, чьи носы, губы, скулы безжалостно разрезали, опустошили, заполнили, сшили, на старых политиканов, вырядившихся политиками новой волны, которые в каждой передаче устраивали балаган, кривлялись и заигрывали со зрителями, жонглировали словами, напрочь лишенными цели и смысла, — им бы только мелькать в телевизоре.
Когда по воскресеньям я привозил детей обратно и видел сад, дом, яркий свет, мебель из светлого дерева, то иногда страшно хотелось броситься перед Паолой на колени и попросить взять меня обратно, а я бы ходил за покупками и приносил в дом все заработанное до последней лиры. Но она вела себя слишком враждебно: я передавал ей детей с рук на руки, она, встретив их у ворот, сухо бросала «до встречи», после чего тут же закрывала ворота. На своей французской машине со слабым движком и севшими амортизаторами я пускался в обратный путь к ядовитой впадине Милана, и мне казалось, что я скатываюсь по склону из пустых иллюзий, утрамбованных катком действительности.
В середине октября я отвез несколько картин своей новой галеристке и по дороге изо всех сил старался не замечать ничего вокруг — лица, пейзаж, детали. Галеристка разглядывала мои картины, которые я выставил в ряд у стены, то и дело посматривая на меня, как на безнадежного больного; наконец, она спросила, почему я рисовал в такой параноидальной манере. Я сказал, что, возможно, так было всегда; она заметила, что сейчас дело совсем плохо, с полотен исчезли все яркие и жизнерадостные цвета.
— Нет больше красного, желтого, синего, зеленого, голубого. Нет света, нет движения, почти нет жизни. Если будешь продолжать в том же духе, может, мы и найдем какого-нибудь влиятельного критика, который объявит это новым словом в искусстве. Главное, чтобы ты не застрелился на днях. Продажи от этого пойдут лучше, но по-человечески мне будет жаль.
Ее беспокоило что-то еще, и она ходила взад-вперед в сером брючном костюме от ее друга-стилиста, упершись взглядом в пол; я спросил, в чем дело. Поколебавшись секунду, она сказала:
— Ливио, может, ты еще не понял, что быть художником — это не только писать картины, будь они хорошими или плохими.
— Что же еще? — спросил я; по левому виску стекал пот, мне не хватало воздуха.
— Еще много всего, — сказала галеристка. — Надо общаться с людьми. Хоть немного работать над имиджем: ты должен вызывать интерес и иметь товарную привлекательность. Ходить и на чужие выставки, вращаться в этих кругах. Появляться на людях, беседовать с коллегами и журналистами. Звонить время от времени кому-нибудь из известных критиков и просить совета. Приглашать его в свою студию, дарить иногда картины. Заставь себя хотя бы быть подружелюбнее с асессором по культуре, когда сталкиваешься с ним у меня в галерее. Поддерживай связь с редакциями газет. Если у тебя есть знакомства в муниципалитете, в департаменте выставок, то, само собой, это очень кстати. Знакомства с людьми, которые могут что-нибудь сделать на телевидении, даже на региональном, тоже очень кстати.
— Я художник, а не сутенер и не проститутка, — сказал я.
— Но свои картины ты продать хочешь, — сказала галеристка. — Иначе ты бы здесь сейчас не стоял. А раз ты их продаешь, то не помешало бы, чтобы их рыночная стоимость росла от выставки к выставке, из года в год, а не оставалась бы неизменной, как цена на хлеб.
— Я уже не уверен, что хочу их продавать. Я уже не уверен, что вообще хочу что-то делать в этой стране.
— Мой дорогой Ливио, везде будет то же самое. Чтобы вести себя как дикарь и нелюдим, нужны средства. Если их нет, то, поверь мне, участь твоя незавидна. Очереди из желающих понять тебя, мой дорогой, пока не видно.
Я вышел на улицу в таком состоянии, будто у меня в кармане лежало медицинское заключение о моей неизлечимой болезни: казалось, я наглотался яда и он сжигает мне горло и легкие; я шел, согнувшись и еле дыша. Мне казалось, что я достиг мертвой точки моих взаимоотношений с миром, и виноват в этом был не мир, а я; казалось, что я целиком растерял дарованные мне любопытство, интерес, порывистость, прошел мимо всех приоткрытых и распахнутых дверей на моем пути и при этом не получил взамен ни удовольствия, ни удовлетворения, ни ключей от другой жизни. Казалось, я двигался вперед, придавая значение только мечтам, обманчивым ощущениям, искажению реальности, не обращал внимания на очевидные вещи и даже не пытался подготовить хотя бы самый скромный арсенал для защиты и нападения в случае необходимости. Все дело в том, что я не хотел взрослеть до тех пор, пока жизнь не навалилась на меня всей своей тяжестью, но и тогда я не перестал вести себя как ребенок: не желая ничего понимать, не желая меняться и продолжая упорно идти навстречу миражам. Дальше пути не было, и резервы исчерпаны до конца.
Читать дальше