На душе стало гораздо легче, хотя он не написал ни слова о своих настоящих заботах. Но не писать же о неудобствах, связанных с отсутствием диплома, который получили самые ничтожные тупицы, о директорских наставлениях с оговорками: «хотя вы наш лучший математик» (подумать, какая честь!), о сырых дровах, в которых почти одна осина, о наглости учеников, об осенней грязи и зимних сугробах поселка, куда его забросила рулетка облоно…
Весной и осенью у него в сенях, почти как у Плюшкина, стояли резиновые сапоги сорок третьего размера, куда влезал всякий, собиравшийся к колонке или дровянику. На службу, однако, приходилось пробираться через двор по хлюпающим доскам в более цивилизованном виде. В эту зиму колонка была сломана, ходили далеко, через раскатанную дорогу к автовокзалу. Дорогу расчищали бульдозером, часто с полными ведрами нужно было перелезать через два снеговых барьера – номер почти цирковой. Там однажды упала соседская старуха и потом стала ходить за водой с лыжной палкой, одной рукой придерживая коромысло, а другой опираясь на палку. Возле тропки оставался такой след, будто шел однорукий лыжник. Он сам как-то тоже там поскользнулся, но все же удержался на ногах, с одним ведром, не очень расплескавшимся. Зато другое улетело в сугроб, метров за шесть. Тогда была сильная вьюга, в школе отменили занятия. Больно секло лицо, и вместо водяной струи из крана бил плоский веер. Намерзший бугор не позволял выпустить ведро из рук, мокрые руки леденели на ветру, и ведра наполнялись бесконечно долго – вода в них почти не попадала, хотя он пытался заслонить струю от ветра. Снимая второе ведро, он заспешил и налил себе в валенок. А потом шел, уже не глядя, куда ступает, и поскользнулся, чудом удержавшись на ногах. Пришлось доставать ведро из сугроба и по колено в снегу брести обратно. Когда он добрался до дома, рук совершенно не чувствовал. Впрочем, отчасти сам был виноват – поленился вернуться за перчатками, когда выходил из дому.
Сосед Русланов – бывший бухгалтер лесхоза, а теперь жалобщик, постоянно писавший почему-то в «типографию» то об антисанитарном состоянии помойки, то о соседской пристройке к сараю, заслоняющей пейзаж, – грозился написать и о колонке. На словах его все поддерживали, но мало кто подписался.
И то сказать: когда Русланов пожаловался на антисанитарное состояние помойки (намерзший холм нечистот) – ее уничтожили бульдозером, и теперь всем приходилось таскать помои к соседнему дому. На этот раз Русланов подписался фамилией безвестного Устинова и адрес на конверте написал соседский, то есть его, Юрия. Товарищу Устинову вежливо ответили, что колонку отремонтируют во втором квартале. Так что еще предстояла оттепель: утоптанный желобок тропинки будет кругом истыкан глубокими, в полметра, следами нечаянно соступивших – этакими колодцами с темной спокойной водой на дне.
Обо всем этом он не написал, но на душе стало гораздо легче. Так бывало и в общежитии после ночных разговоров, душой которых он был не в буквальном, а почти в метафизическом смысле этого слова – он их одушевлял, хотя говорил не больше других, но суждения, остроты, диалоги – все направлялось к нему на оценку. В тех беседах он тоже не говорил о ненаписанных контрольных, несданном немецком тексте, но после них, уже под утро, все-таки не мог заснуть от радостного возбуждения, шел варить кофе в пустую общую кухню, где ночью самый слабый металлический звук был необыкновенно отчетлив, пил не спеша, смотрел, сидя на столе, в окно, и на душе было легко-легко. Он иногда жалел, что жена не видела его в то время: это избавило бы его от снисходительного сожаления, часто проскальзывавшего в ее приемах. Женщинам нужен внешний успех…
Вчера он тоже засиделся на кухне допоздна: писал о Тбилиси, а потом до трех часов не мог заснуть. Долго ворочался в постели, пока не разбудил жену, а потом сидел на кухне в майке и трусах, положив подбородок на ладони рук, упертых локтями в колени, слушая, как падают в ведро капли из «фонтана слез». Изредка он менял позу и внимательно разглядывал красные пятна повыше колен, где надавил локтями. Голова была такая тяжелая, что он и не пробовал чем-нибудь заняться. Просто сидел, смутно надеясь, что жена выйдет на кухню и спросит, почему он не спит, а он ответит: что-то не спится. Ему так хотелось этого, что, даже почувствовав, что уже сможет заснуть, он все-таки посидел еще некоторое время, но она так и не вышла.
После академического отпуска отношения с друзьями разладились. По его вине: он боялся изъявлений сочувствия, то есть пренебрежения с их стороны. А потом один из них, тот, кто был в него влюблен и даже подражал ему в одежде и манере говорить, сказал, что он москвич в Гарольдовом плаще. Это было обидно и несправедливо. Появились новые друзья, но уже попроще, и его тогдашняя манера вести беседу выглядела среди них несколько странной, нарочитой, и он ее вскоре оставил. Да и уместна она была только в тех, прежних разговорах, свободно и безостановочно порхающих с предмета на предмет по неуловимым боковым ассоциациям. Его замечания были тонкими, то есть проникали в столь узкие отверстия, куда новые собеседники следовать не могли, да не особенно и желали. Но они тоже были хорошие ребята, хотя потом один из них, ему передавали, назвал его дегустатором. Он удивился: «Ему известно слово «дегустатор»?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу