Она кинулась к шкатулке, достала два юбилейных червонца с галстуком вечного огня и бросила их в форточку.
– Ну что за недоверие? Что значит, откуда? С неба, – хихикала она, сидя на кровати и оставаясь невидимой.
При следующем взгляде двор был пуст. Только местная дворняжка, не без изящества, поливала ствол сирени; над ней от легкого ветерка подрагивали, как высохшие груди африканок, редкие, прозрачные гроздья; кто-то в окне наискосок выкашливал испорченные легкие, так и не сумев донести застрявшую шутку.
Евдокия Анисимовна вспомнила, как Гриша однажды, когда она мыла посуду, накрыл ее плечи платком и сказал: «Стихотворение. Сочинил». – «Опять какая-нибудь глупость», – ответила она, не оборачиваясь.
В домашних спектаклях у нее была своя роль. Например, в «Янине и Ванине». Ванина был трагический сельский самородок и книгочей, жертва бурлеска, который безуспешно искал пути к простому, но огрубленному житейской недоверчивостью сердцу Янины.
«Не шути, Янина. Слушай: "Ты меня никогда не любила. А я тебя любил. Да еще как!“».
Какие они себе риски сравнительно недавно позволяли, надо же!
Подначки и розыгрыши всегда были у них в ходу; они помогали справляться с бытом, побеждать его мерцательную аритмию, давали вторую жизнь новостям, наделяя их стрекозиными крыльями цитат или погружая в страдательный залог.
Риск именно этой игры состоял в неслучайности ролей. Поэтому даже легкое нарушение роли значило бы очень много, вплоть до возвращения утерянной короткости. Ради этого все было затеяно, она сразу поняла, а поэтому предпочла и дальше оставаться прилежным партнером, не представляя, каким способом можно вернуть эти отношения, да и были ли они, в самом деле?
Главного повода для обиды Евдокия Анисимовна не помнила, а растрясти в частных упреках большую, хоть и позабытую обиду не решалась, понимая, что потеряет тогда значительность и выгоду своего положения. И что было предъявить? Что сначала он был толстый и носатый, потом перестал принимать на ночь душ, не покупал ей французские духи, потом много пил, начал пропадать в командировках, и она решила, что у него есть женщина? А при этом разговоры о высоком, чтение стихов и ядовитые реплики по любому поводу. Ясно было одно: он загубил ее жизнь и пока лучше ей было оставаться Яниной.
Она засмеялась, как было написано по роли, но изнутри настоящей обиды вышло искренне и жестко: «Врешь ты!»
Сейчас Евдокия Анисимовна собрала волосы под корень и больно потянула вверх. Так она снимала приступы чувствительности.
Расслабляться нельзя.
Присев и подкинув концы халата, она резко раскрыла шкаф и принялась наводить ревизию. Первым полетело на пол сиреневое платье и мамино мулине. В детстве она нашивала им глазки и ротики у кукол. A-а, вот и они, в мешке, в свалочной яме высочеств. Горка росла. Кремовое шелковое жабо, полоротый гребень, пуговица с русалкой…
Господи, это-то еще откуда? Евдокия Анисимовна развернула черный, стянутый резинкой пакет. «Физиология и патология сексуальной жизни. СПб., 1908». Неужели папенька почитывал в долгих дорогах от семьи к семье? И ее так же, видимо, сотворил, в рабочем порядке, как выдувал свои стеклянные безделушки. Не обессудьте, калека, как получилось. Наука только советует, при вдохновении может и криво пойти.
Или случайно трезвым был, вдохновенья как раз не хватило?
Вторую семью отец завел на море, во время отдыха от маминого деспотизма. Снулый, он производил впечатление человека что-то потерявшего, быть может, в другой еще жизни, так что и искать бесполезно, и воспоминание свежо. Одежда смотрелась на нем, словно была взята на время и отчужденностью выказывала верность прежнему хозяину. Шляпа и та норовила сползти.
Дуня как-то знала, когда отец попадает в беду, всегда появлялась вовремя и вставала, готовая на распыл, между ним и охотником легкого унижения. Сознавала ли она уже тогда силу детской невинности и пользовалась ею как орудием устыжения, неизвестно, но любовь к отцу укреплялась возможностью его защитить и догадкой, что тем и сама она будет стократ защищена. В естественном потакании прихотям, в самой бессловесности отца она чувствовала любовь, за которой ей будет не страшно.
Отцу нравилось подставлять огромные ладони, в которые она забиралась, как в люльку, и люлька эта начинала тут же носиться по комнате. Это называлось «летать в самолете».
Рубашка отца, в которую она утыкается, икая от хохота, пахнет чем-то каленым, пресным на вкус. Она жадно заглатывает в себя этот чужой запах, привыкая к нему как к обетованию надежности и счастья.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу