Во втором случае — более важном — он боялся меня потому, что боялся себя. Он боялся полюбить меня безоглядно. Это был не просто страх, что я вторгнусь в его кабинет и в его одиночество, но что я вторгнусь в его сердце. Он был жесток, потому что хотел оттолкнуть меня, но он хотел оттолкнуть меня именно потому, что боялся полюбить безоглядно. Я поделюсь с вами своим тайным убеждением: для Гюстава, отчасти подсознательно, я олицетворяла саму жизнь, и он отказывался от меня так яростно, потому что этот отказ вызывал в нем глубочайший стыд. Разве это моя вина? Я любила его; я хотела, чтобы он любил меня в ответ — разве это не естественно? Я боролась не только за себя, но и за него: я не понимала, почему он не позволяет себе любить. Он говорил, что для счастья нужны три вещи: тупость, эгоизм и крепкое здоровье, — а у него из этих трех качеств наверняка имеется только второе. Я спорила, я боролась, но он был уверен, что счастье невозможно; это доставляло ему какое-то странное утешение.
Он был человеком, которого трудно любить, это уж точно. Его душа была холодной, замкнутой, он стыдился ее, она ему мешала. Истинная любовь может пережить разлуку, смерть и измену, сказал он мне однажды; настоящие любовники могут не видеться десять лет. (Меня эти слова не слишком растрогали; я всего лишь заключила, что ему было бы удобнее, если бы я уехала, изменила ему или умерла.) Он льстил себе, считая, что влюблен в меня, но я в жизни не видела менее нетерпеливого любовника. «Жизнь как верховая езда, — написал он мне однажды. — Я любил галоп, а теперь предпочитаю ездить шагом». Ему и тридцати не было, когда он написал это; он уже тогда решил преждевременно состариться. Тогда как для меня… галоп! Галоп! Ветер в волосах, смех, разрывающий легкие!
Его тщеславию льстила мысль, что он влюблен в меня; кроме того, хотя он сам бы в этом не сознался, ему доставляло удовольствие постоянно желать мое тело и постоянно себе в нем отказывать; самоограничение возбуждало его не меньше, чем исполнение желаний. Порой он говорил мне, что я не настоящая женщина; что я женщина плотью, но мужчина духом; что я новый гермафродит, третий пол. Он много раз излагал мне эту свою глупую теорию, но на самом деле он просто уговаривал сам себя: ведь чем меньше я была женщиной, тем меньше требовалось от него как от любовника.
В конце концов я поверила, что больше всего он хочет от меня интеллектуального партнерства, романа умов. В те годы он много работал над своей «Бовари» (хотя, быть может, и не так много, как он сам утверждал), и получалось, что поскольку физическая близость для него слишком хлопотна и ею слишком сложно управлять, то лучше уж искать интеллектуальной близости. Он садился за стол, брал лист писчей бумаги и выплескивал себя в меня. Вам кажется, что это не слишком лестное описание? Так и задумано. Прошли те дни, когда лояльность заставляла меня верить всяким небылицам о Гюставе. Кстати, вода из Миссисипи так никогда и не окропила мою грудь; единственной бутылкой, перешедшей из рук в руки, была бутылка воды «Табюрель», которую я послала ему, чтобы у него не выпадали волосы.
Но должна сказать, что роман умов оказался не проще, чем роман сердец. Гюстав был жестоким, неловким, тираничным и высокомерным; потом — нежным, сентиментальным, восторженным и преданным. Он не знал правил. Он отказывался в должной мере принимать мои идеи, также как отказывался в должной мере принимать мои чувства. Разумеется, сам он знал все. Он заявлял, что его интеллектуальный возраст — шестьдесят, а мой — двадцать. Он заявлял, что если я все время буду пить воду, а не вино, то у меня будет рак желудка. Он заявлял, что мне следует выйти замуж за Виктора Кузена. (Между прочим, Виктор Кузен считал, что мне следует выйти за Гюстава Флобера.)
Он показывал мне свою работу. Он послал мне «Ноябрь». Это было слабо, посредственно, я оставила свое мнение при себе. Он послал мне первый вариант «Воспитания чувств»; роман не произвел на меня большого впечатления, но как я могла его не похвалить? Он упрекнул меня за то, что вещь мне понравилась. Он послал мне «Искушение святого Антония»; я искренне восхитилась и сказала ему об этом. Он снова упрекнул меня. Он уверял, что те места, которыми я восторгаюсь, дались ему легче всего; изменения, которые я осторожно предлагала, могли, по его словам, только испортить книгу. Он был «потрясен» моей «неумеренной восторженностью» в отношении «Воспитания»! Вот так никому не известный, никогда не публиковавшийся провинциал отблагодарил знаменитую парижскую поэтессу (в которую он, по его уверениям, был влюблен) за слова поддержки. Мои замечания относительно его работы ценились лишь как предлог, который позволял ему прочитать очередную лекцию об Искусстве.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу