Мне не хотелось верить в это. Мне хотелось считать их равными себе, поскольку я очень не хотел вернуться в свое детское и отроческое одиночество, иллюзией прекращения какового питался я в течение нескольких лет после окончания школы.
Но, блядь, архетип Маши Эпштейн, ушедшей от меня к Вовке Трошину, по прошествии чуть ли не пятнадцати лет снова вознамерился засвидетельствовать мне свою кисточку и показать хуй. После многомесячных коллегиальных прений, бесконечно горестных раздумий и спанья с двумя молодыми мужчинками сразу (хотя и неодновременно), двадцатилетняя моя жена, собрав все душевные силы, попросила своего девятнадцатилетнего мужа уйти со сцены.
После того, как я ушел, мы ещё пару раз скорбно имели друг друга, но потом она ещё раз собралась с силами, и все прекратилось навек. Что, видимо, и хорошо, впрочем.
(Блядь! Как же заебали эти машины (Маша — это моя двоюродная пятнадцатилетняя сестра, с которой мы по причине глупой недальновидности нашей общей по материнской линии бабушки живем всю жизнь в одной пятикомнатной старой квартире в центре Москвы, празднование 850-летия которой выебало уже всех во все дырки) ухажеры, в силу своей, совпадающей с Машей, юности ещё не научишиеся адекватно реагировать на слышимый в трубке мой мужской голос. Вообще, блядь, как это некрасиво — класть трубку, если слышишь в ней не того, кого хочешь. А если это кто-нибудь из моих девочек, так это уже совсем мудня.)
Вся изложенная выше космогоническая хуйня о моем месте в этом ебаном мире — хуйня и есть. Я хотел всего лишь сказать следующее. Я в период наших живых репетиций стеснялся дать понять Вове, что песенки эти так же важны и так же от души сочинены мною, как и все эти долбанные игранные-переигранные нами с ним «Вацлавы» и прочие симфонистски мыслимые миниатюрки Другого Оркестра. Я просто элементарно стеснялся, потому что мне казалось, что он меня не поймет, и в этом своем благородном стеснении я как будто перестарался.
На дне рождения Иры Добридень я и Вова были пьяны и вышли в какой-то момент вдвоем перекурить на балкон. Я счел это большей милостью с его стороны, поскольку мне были известны все его «песни», которые так вдохновенно пел он Сереже про то, как я его заебал своим творчеством. Вова, флегматично выпуская дорогостоящий мальбориный дымок, сказал мне, что мы ведь наверняка не в последний раз вместе что-нибудь делаем, и следовало бы мне уяснить, что когда играешь с кем-то, выступая при этом в качестве инициатора, необходимо хотя бы из человеколюбия делать вид, что тебе (мне, то бишь) это хоть для чего-то необходимо. Я выслушал его с большим-большим вниманием и понял, что все-таки, сколь ни вращай, я ничего не понимаю в этой идиотской жизни.
(Признаюсь честно, я рад, что наконец-то, впервые за целых два года, мне удается писать такое произведение, в котором есть что-то ещё, кроме бесконечного нытья по имярекову душу и непреднамеренных сокрушений по поводу того, что она, Имярек, из меня всю душу вытянула, в чем ей ни в коем случае не стоит раскаиваться, ибо я и теперь радуюсь, что всю душу из меня вытянула именно такая замечательная девочка, как она. Это правда так, Имярек. Смело можешь на этом месте позволить себе устало улыбнуться.)
Однажды года два или три назад меня, всего в своей собственной творческой поебени, угораздило выползти в коридор как раз тогда, когда там долго и академично прощались с моими сожителями моя двоюродная, но к счастью проживающая отдельно от меня, в отличие от Маши, сестра Вероника и ее сын, мой десятилетний тогда племянник Георгий. Я слышал о нем, что мальчик на полной серьезке хочет стать писателем, и заведомо был к нему расположен, что не помешало мне с деланой приветливостью осведомиться, как у него дела. Если б вы это видели! Каким правильным взглядом он на меня посмотрел и каким правильным тоном ответил мне в моем, на самом деле несвойственном мне стиле: «Спасибо, хорошо»!
Я понял, что доселе в неоправданно огромном человеческом массиве моей семьи я не встречал ещё более достойного экземпляра, не считая, конечно, себя самого.
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ
Только что я поговорил с тобой по телефону. Извини опять же. Слова не слушаются. Я все-таки считаю нужным отослать тебе это письмо, хотя, естественно, все понятно. Ты там не грусти. Ты Белочка. Знаешь в чем беда?
Я полагаю, что ты Белочка заколдована. Ты ничего не понимаешь, ничего не видишь в упор, ничего не слышишь. И с каждой секундой все глубже и глубже уходишь в топь собственного самоутверждения (прежде всего перед самой собой).
Читать дальше