После того, как я перестал искать непосредственных удовольствий в искусстве и стал охоч до удовольствий опосредованных, путем сужения собственной эмоциональной сферы до перманентного извращенного секса (а если ты получаешь кайф от любого рода общения, то это уже по моим представлениям есть не что иное, как секс); то есть, после того, как и в музыке я тоже стал получать кайф от обретения чувственного знания о чужой творческой (авторской) душе, путем осмысления всяких семиотических фишек и перевода их на язык эмоций и чувств, ещё довольно долгое время сфера моих потребительских интересов не выходила за рамки рОковой, а в лучшем случае джаз-роковой традиции.
То есть, я упивался «Аукцыоном», «Звуками му», «Аквариумом» наряду с «King crimson», ранним «Pink floid», «Gong» и прочим многообразием, в то время как огромное языковое поле большой взрослой и многовековой музыки вообще, то бишь симфонической и пр., оставалось мной невостребованным.
Однако, будучи человеком глубоко испорченным хорошим общегуманитарным образованием, и студентом-филологом, заебанным самой по себе темой Языка и Формы выражения, которая тоже суть Язык и ничего боле, уже через несколько месяцев, после того, как я врубился, благодаря тому же гребаному «языковому» мышлению, в систему соответсвий и коммуникационных траншей между разными видами искусства (а, надо сказать, проблема, еб твою мать, «синкретизма» заворожила меня ещё в то время, когда я впервые узнал это слово, каковое несчастье случилось со мной ещё в районе четырнадцати-пятнадцати лет, и я даже собирался в своем девятом-десятом классе накропать научную работу об этом ебаном синтезе искусств на материале, не смейтесь, питерского рока), мне стало казаться, что вся рок-культура — штука, безусловно, презабавная, но, извините, весьма ограниченная, и на этой, блядь, рок-культуре «до самой сути» чего-то, наверно, все-таки не дойдешь, сколь ни старайся.
Я начал слушать другую музыку и первым был Игорь Стравинский. Я пытался убедить себя, что это охуенно, но в то время я ещё себе врал, потому что никак не мог врубиться в основной «языковой» принцип. Нужна была какая-то зацепка, которую я мог бы воспринять на базе того скромного языка, которым я уже успел на тот момент овладеть. Но зацепка эта никак не находилась. Меня не вставляло ничего у Стравинского, кроме диссонансов и некоторых местечек, где литавры играли что-то такое, напоминающее мне характерные для рок-музыки ритмические остинато.
Хотя, должен признаться, что мне показалось весьма фишечным, что вся эта рок-н-рольность продолжается на протяжение всего лишь двух тактов.
Открытие взрослого музыкального языка произошло как-то внезапно, когда я этого совсем не ждал, где-то поздней весной девяносто третьего года, и уже тогда я семимильными шагами пошел. Это случилось так. Я сидел в одной из комнат, принадлежавшей кому-то из членов моей уебищной многонаселенной семьи, и перепечатывал какую-то свою рукопись на обычной печатной машинке, по причине отсутствия у меня в то время компьютера. От не хуя делать я решил использовать в качестве музыкального фона самое попсовое, что только можно на первый взгляд представить себе в области глубоко непопсовой музыки, а именно, уже упоминавшуюся мной седьмую до-мажорную симфонию товарища Шостаковича.
И вот я сидел и печатал, как, извините, дятел, свою литературную поебень и звучала обычная грампластинка. И вот начался незаметно знаменитый, блядь, «эпизод нашествия», с каждой фразой все более и более раскручивая свой массивный магический маховик. И я печатал все менее и менее сосредоточенно, вслушиваясь в эти удивительные звуки. И тут случилось нечто необычайное! Я вдруг услышал, как сначала далеко-далеко, но неумолимо приближаясь, зашумели фашистские бомбардировщики. И мне стало страшно и горестно, что вот сейчас эти гады-фашисты налетят на и без того несчастный Ленинград и будут его бомбить изо всех своих фашистских силенок. Я чуть не заплакал и перестал печатать. А в городе завыли сирены, предупреждающие бедных совков о предстоящей бомбежке, и они все понеслись к бомбоубежищам, в которых им тесно, хуево и страшно. А метро в Питере по-моему до войны ещё не построили, бомбоубежища действительно хуевые, ни от чего не спасающие и вообще не бомбоубежища, а одно только название. А фашистам все по хую. Они, блядь, летят и хотят всех наших бедных совков выебать насмерть. И все ужасно, и их ни за что не остановить. А потом совки начали наступление, а все равно без толку. А бомбы уже разрываются с грохотом в Северной, блядь, Пальмире и кругом ужас, смерть и разрушения. Потом бедные умирающие от голода совки тащат свои ебаные саночки с ведрами, наполненными ледяной невской зимней водой. А потом автор вообще задумывается о природе внутреннего конфликта постницшеанского сознания, и там совсем уже мрак. И светлый конец — это только для быдла он светлый, а на самом деле нам-то с Шостаковушкой известно, что Чернышевский прав, и даже массовое убийство — это все та же пошлость, но не хуя не трагедия.
Читать дальше