Когда я говорю с ним, со стороны всё выглядит так, будто я — сумасшедший, будто говорю сам с собой или, в лучшем случае, со стенами (если я в помещении) или с деревьями (если я в парке или в лесу); или с песком (если я в пустыне); или со звёздами (если я в космосе); или со столовыми приборами (если я сижу за обеденным столом); или же, как сейчас, с говняшками, потому что иначе, чем плаванием в канализационной трубе, мою жизнь в последнее время не назовёшь.
Я — оловянный солдатик. Я плыву в бумажном корабле по сточной канаве и вмещаю в себя весь мир, в котором я якобы плыву по сточной канаве. Вот-вот меня раздавит колесо какой-то телеги, но это будет означать, что я всего лишь перевернулся на другой бок, чтобы наконец проснуться и увидеть какую-то очередную Русалочку, каковые заебали меня без исключения все.
Ах, как многообразна жизнь! Как в ней много самых разнообразных моральных уродов, каждый из которых счастливей меня! Они все живут себе и считают, что то, что они видят перед собой — это так и есть; это и есть, мол, то, что они и видят. И только я один знаю, что всё это совершенно не так! Всё это — совершенно не то, чем кажется, и всё обстоит совершенно не так, как об этом принято думать, а тем более говорить вслух.
Моя мать мне вовсе не мать, а моя жена мне вовсе не жена, и уж конечно, мой отец мне никакой не отец. Только мои дети — мои. Но и это лишь до поры до времени.
Я стою тут, блядь, на зелёном ковролине с разорванным нахуй сердцем, а им всем нет до этого никакого дела! У них есть заботы поважнее: они пришли меня убивать! Вот их цель! О, русский бунт, сука-рот, бессмысленный и беспощадный во всякое время, как будто сам демон зажигает лампы, чтобы представить всё не в настоящем виде. О, бедный Гоголь я! Сейчас-сейчас, осталось им только пару раз поднатужиться, и они высадят последнюю дверь к Центру Моей Головы.
Им не нравится Единое Поле. Им не нравлюсь я! Хотя они все просто врут. Им не нравится, что я и есть Единое Поле, потому что они сами хотели б им быть! Но быть Единым Полем — это значит быть на моём месте. А на моём месте не будет никого и никогда, кроме Меня!
Но они не понимают. 44-й сбил их всех с толку. Там, в толпе, один паренёк понимал вроде, но они его затоптали, заглушили; им показалось, что он говорит хуйню, несёт ахинею, бредит и прочее. Они лезут, лезут ко мне, на рожон. Они не понимают. Они не понимают, что если не будет Меня, не станет Единого Поля, а когда нет Единого Поля — нет ничего…
Они не понимают, нет. Им бы только высадить дверь, показать свою быдляцкую удаль, настоять на своём. Ну так и пусть сдохнут!
— Да сдохните же вы все наконец, мрази! Шваль человеческая! — закричал я, распахивая дверь настежь.
Но тут произошло неожиданное. Я до сих пор не понимаю, когда вспоминаю тот день на том свете, как это могло так случиться. Как это так вдруг вышло, что как раз в тот момент, когда я уже был в двух шагах от победы, когда я, сам не смея поверить своему счастью, чувствовал, что вот наконец вернул себя самого себя (хотя бы и в последние минуты второй жизни), как, как получилось так, что именно в этот момент я вдруг снова стал Микки-Маусом… И, что самое поразительное, на сей раз Микки-Маусом видимым. Видимым для всех и вполне осязаемым!
Да, вроде бы дверь моим убийцам открывал ещё я — по крайней мере, я точно взялся за ручку — но… когда она открылась, Микки-Маус, ещё не успевший понять, что он — Микки-Маус, увидел там вовсе не революционных пилотов, а… полицейских…
Они вообще ничего не стали ему говорить. Уж слишком было всё очевидно: мой труп у него за спиной, а в его руках ещё дымящийся револьвер…
От неожиданности он выронил его на зелёный ковролин, и его освободившиеся руки полицейские заботливо упаковали в наручники.
Микки-Маус всё ждал, что они вот-вот скажут: «Не волнуйтесь, следствие разберётся», но на сей раз они вообще промолчали…
Кто-то из нас лежал на уже подгнивающих листьях глазами к расколотому надвое небу, с которого скатывались, как ягоды рябины по скату крыши дачного домика, самые разные звёзды. Вразнобой. Неважно, первой величины, второй или третьей — все без разбору; все они скатывались в перламутровый дождь, и весь их свет растворялся в струях его без остатка, лишь напоследок расходясь по дождю мерцающими последними волнами своего цветового спектра, подобно кругам на воде, расходящимся от брошенных в омут камней, частей какого-нибудь прежнего Эвереста, к примеру; той горы, которую звали Эверестом когда-то в прежней Вселенной.
Читать дальше