Это цель гнала его вперед, сперва на раздробленных ногах, потом ползком, потом, когда руки перестали держать, — перекатываясь с боку на бок. Восемнадцать суток без еды, без помощи, с гангреной обеих ног. И после, когда ампутированный в госпитале решил летать и через нестерпимую боль, через кровавые мозоли продирался он к ней, к великой цели — защищать свою Родину.
Книга была прочитана, но заснуть я даже не пыталась. Потушив лампочку, потихоньку выбралась на кухню, промыла заплывшие от слез глаза и поставила чайник. За окном спала Москва, горели фонари, но уже не подсвечивали розовеющее к утру небо. Странные мысли кружились в голове.
А могла ли быть такой великой целью — физика? В конце школы я считала, что могла. Теперь не знала и, главное, не чувствовала.
Вот когда тяжело болел сын, тогда ощущение цели, то есть его жизни, превалировало надо всем, и я могла то, чего не могла, например, не спать пять суток подряд.
Или же физика была не для меня, или она и вправду не являлась настоящей ценностью и целью, ради которой превозмогают себя и идут до конца?
Я опять открыла книгу, словно та могла ответить на мой вопрос. Перелистала ее, но ответов там не нашлось. Их надо было искать самой и в себе. Зато зацепилась за последнюю в книге картинку. На ней парень в летном комбинезоне открыто, озорно и победно улыбался небу в самолетах со звездами на крыльях. И, в общем-то не похожий на Маресьева, он походил на него этой безоглядной улыбкой. И больше того, это была знаменитая на весь мир гагаринская улыбка. Наверное, тот, кто выбирал Гагарина первым космонавтом, помнил эту улыбку и потому, выбирая, не ошибся.
Клокотал на плите забытый чайник, начинался новый день, вроде ничем не отличимый от остальных, а на душе было смутно-смутно. Не хотелось идти в институт. Тянуло почему-то на Мосгорснабсбыт, словно там были ответы на мучившие меня вопросы.
Но на Мосгорснабсбыт я попала только через две недели. Косяком шли вечерние лабы, и дежурить подряд приходилось мужу.
В звонком хрустальном инее стояла Москва. Даже на Мосгорснабсбыте он висел на проводах, сосулечно украшал скаты складских крыш, железнодорожные стрелки и верхние края заборов. Сторожка смотрелась, как ледяной домишко, играла золотом и киноварью последних солнечных лучей.
Зато внутри было необычайно хмуро. Я попала как раз на общее собрание бригады. Обсуждали Сергея.
— Ты, студент, не кипятись, — говорил Митрич, торжественный, в пиджаке с засунутым в карман пустым рукавом и увешанный наградами. — Ты нам объясни, как ты додумался отмечаться и сразу уходить через пролом. Тебе ведь государство за дежурство платит, а не за подпись. Это ж чистой воды мошенничество.
Вытянувшись, скрестив на груди руки и прислонясь к стене у стола, Сергей смахивал на Наполеона у стен Кремля и позой, и надменно-брезгливым выражением лица, и хамским тоном:
— Кому это я объясняться буду? Вам, что ли, плебеи драные? Ничего объяснять не буду, все равно не поймете, образование не то.
Собрание обиженно зашумело.
И тогда стоящий у двери Дед снял свою одноухую шапку, причем обнажился крупный и совершенно голый череп, обтряхнул шапку об колено, снова надел и сказал глуховатым, но покрывшим весь шум голосом:
— Это ж надо, какой патриций выискался! Нет, не напрасно Ильич писал, что интеллигенция — это говно. Выгнать и в институт сообщить.
Он повернулся и вышел, согнувшись под притолокой.
Сергей посерел. Пухлые губы у него вдруг сделались тонкими и злыми. И сейчас он напоминал Басова, когда тот в институтских дверях пятился от выдуманного мной пистолета. А заодно вспомнились рассказы ребят, как Басов выступал на заседании в Кремле по поводу вручения МИФИ ордена Трудового Красного знамени, и вся его речь сводилась к простенькому тезису: «МИФИ — очень хороший институт, потому что он выпустил даже одного Нобелевского лауреата».
Я смотрела на Сергея, и ни малейшего желания заступиться за него не было. Впрочем, и не понадобилось. Собрание пошумело и не согласилось с Дедом: «Молодой, чего ж ему жизнь портить, исправится еще». Сошлись на том, что он уволится по собственному желанию.
Сергею дали бумагу и ручку. Он быстренько накатал заявление, небрежно пхнул его Митричу, буркнул:
— Подавтесь!
И выскочил из сторожки, хлопнув дверью.
В сторожке повисла нехорошая тишина, которую перебил сочный голос Ивана:
— Пустой парень! Дед-то был прав. Всё жалость наша, эх! Ладно, чо там, дежурить пошли.
Читать дальше