Потом я курил на крыльце, грело солнце, тени росли на глазах, улица была пустынна, противоположная сторона поражала какой-то антрацитовой сверкающей резкостью, а после с неожиданной сонной нежностью я поймал себя на том, что делать мне здесь нечего, никакой статьи ни о каких празднествах писать не намерен и ни на какое торжественное открытие фестиваля в некоем театре идти не собираюсь, а посему лучше будет попрощаться с Терри, а заодно со всеми знакомыми и отправиться пешком на Литейный и далее домой.
Что я и сделал, доставив неслыханное удовольствие не только себе но, уверен, и присутствующим.
Меж тем, перед прощанием мы все же договорились с Терри, что в понедельник непременно встретимся и выпьем вина, невзирая на то, что юная и неизвестная мне барышня, уже пригласившая его на shopping, не выказала на этот счет особенного ликования.
Ну, не знаю… посмотрим.
А Терри действительно очень мил.
В музее его все любили, и не только его самого, но и его подарки, а он действительно преподнес музею вполне приличные прижизненные издания, не считая различных полиграфических мелочей.
Что же было еще? Не помню… право не помню. Уже вечером мы с Леной Долгих сидели в Борее и пили все то же, вероятно изрядно надоевшее вам по письмам пиво, листали невразумительные газеты и старались совсем не говорить о том, что так занимает последние дни досужие умы — иногда даже о войне не хочется говорить вовсе.
Но, милая Рита, обещайте непременно напомнить о себе Мише Иосселю, — ежели хотите либо чувствуете неловкость, скажите и я сам это сделаю.
Наверное, я не ответил на многие ваши вопросы, но клянусь, что сделаю это в следующем письме, включая «минимализм» и «агрессию»…
[104]
Здравствуйте, дорогой Аркадий!
Как Вы узнали, что я люблю кладбища? Заснеженные таблички, на которых с трудом можно разглядеть года жизни невинных детей (холера, чахотка), памятники в виде пропеллеров для виртуозов «бочек» и «лавочкиных», авиационных богов? В Рязани, прямо под окнами дома-музея Есенина, расположились кресты… В местном художественном музее там много Кандинского. Обширные реки, коровы, луга… Могилы неизвестных солдат, иногда — бугорки где-то в поле, где могилы можно различить лишь по догадке, по бренности ветра, по сухости отмерших веток?
В том свернувшемся диезами мессадже я писала Вам о смерти ПоМо. О том, как Пригов провозгласил смерть российскому постмодернизму. По моему же мнению, постмодернизм в Россию еще не пришел.
Что у Вас нового? Какие снятся Вам сны? Моя сестра в России неожиданно увидела во сне маленького персидского джентльмена. Он сидел за столом и молчал. Я говорила ему: «это моя сестра, Мэрион». «Познакомься с моей сестрой, Мэрион». Маленький персидский джентльмен все молчал. Моя сестра, обидевшись: «Мэрион, Мэрион я». Забавно, ведь Мэрион — это, наверно, Мэрион Дэвис, любовница Херста. Они встретились, когда ей было двадцать, а ему пятьдесят четыре. Их совместная жизнь продолжалась тридцать лет. В конце жизни она много пила и болела полиомиелитом, хромала, — однако, как говорят все, кто знали ее, была несказанно добра. Мою же сестру зовут Марианна.
[105]
Милая Рита,
очень рад, что у вас поднялось настроение. И, вообще, всех clairvoyants на реи, а на грот мачту поднять веселого роджера. Увы, с Терри нам не удалось провести время за бокалом вина на подходящей террасе, так как вызвали на работу и я вынужден был срочно скакать в дождь на велосипеде… Жаль. Очень жаль. Не знаю, что он там подумал обо мне… но мне он понравился. Говорили мы, если я верно понимаю — на английском. Невзирая на то, что говорит он весьма быстро и меланхолично угасает к концу фразы. И все же мне каким-то чудом удавалось его понимать.
Но вот, покуда и все… только что вернулся домой и тут же звонок в дверь — по просьбе некоего старинного знакомого его не то сын, не то юный племянник (весьма решительный) всучил мне увесистую папку с литературными упражнениями. Я заглянул и мне стало нехорошо. Но об этом после, равно как и о новой книге Мити Волчека, которую вы несомненно вскорости получите.
Но не думайте о чепухе и все будет замечательно. Еще раз — ваш атд.
[106]
Добрый день, милый Аркадий!
<���…> смотрим в классе Riefenstahl's «Triumph of the Will». 1934. Усатый Макашов в галифе, сапогах. Дамочки облизывают губы, жеманятся, в шляпах. Дети забывают про шоколад. «Барабан к барабану, флаг к флагу, человек к человеку, город к деревне — партагеноссен, мы будем одним целым, мы будем великой страною!» Слова вибрируют на уровне рева, каждое слово с надрывом и взмахом руки. «Хайль, хайль, хайль!» Стройные колонны ребят — что бойскауты, что гитлерюгенд. Геометрические построения тел. Все равно что в мюзикле Басби Беркли. Только у Басби нашего, похороненного на простом кладбище с табличкой «здесь лежит Басби Беркли, лейтенант, США», — у него девицы, красотки, девчонки, юбчонки… А у Макашова-Адольфа — мужчины. Мощные складки галифе, вот они моются, вот они бреют друг друга, а вот чехарда, вот с лопатами наперевес выполняют военные танцы. Встреченный мною знакомый-чех: «ты куда идешь?» «на философию искусства, а ты?» «а я на демократию и образование. Ха-ха-ха, будто я демократ (у него железная кружка с кофе в руке). Америка — это смешно. Америка — это марионетка и клоун, а обратная сторона — жестокий жаждущий зверь, purifying his conscience, очищающий свое сознание, совесть». Под музыку идут гитлерюгенд и слышатся «взвейтесь, кострами». И хочется взволнованно встать и хвалить великого Сталина. Понятно — фашисты. Но все эти парады, спортсмены, военные марши — напоминают одно. «А печи? Евреи?» — голос из зала. «Мы думаем об эстетике, глядя на сексуальность мундиров, о Гегеле, Канте? Как покрасивее запихать чью-нибудь голову в печь?» Посмотрите, господа, на работу осветителя. Он освещает фюрера снизу, он смотрит на фюрера снизу, и сверху — на лица ребят.
Читать дальше