Камлаев замер, сломленный, пробитый животным чувством беззащитности перед той силой, чернотой, которая мгновенно хлынула в него… не объяснить — будто лица отца уже коснулось… Он, трепеща от нетерпения развеять, удостовериться, что обманулся, что это только показалось на мгновение ему, подкрался, подошел, склонился над каменной крепостью отцовского лица, и вдруг таким отчаянно, безнадежно сиротливым увидел родственный пейзаж отцовских подбородка, щек с пробившейся щетиной — как отовсюду прущую кладбищенскую траву, как запустение, как брошенный надел увидел; дыхание вырывалось с трудным клекотом, лишенное размеренности, силы… Камлаев чуть не умирал, пугаясь не дождаться следующего вздоха, то вдруг, наоборот, терзался острыми «осьмушками» отцовых выдохов, предельной краткостью сипящих пауз, которых страшно не хватало для набора воздуха; отец во сне спохватывался будто, встревоженный глубинным перебоем, и с напряжением уже предельным снова запускал мотор.
Вот будто силы жизни как-то слишком вольно, просторно клокотали в мощном теле, уже просясь наружу, не держась, и захотелось кинуться, прижаться вот будто той своей легкой детской тяжестью, тем своим спичечным порывистым и ломким тельцем к медвежьему боку отца, — налечь, вложиться, разбудить, потребовать проснуться, не то замкнуть своим нажимом, придавить и удержать в отце боровшуюся выйти силу, не дать ей излететь, истечь. Загнать назад, не выпустить, закупорить собой — если бы только можно было так! И было странно, страшно понимать, что ты уже не тот субтильный мальчик с ногами-палками, руками-спичками, что ты сейчас уже сильнее, прочнее отца, что, повинуясь главному неумолимому закону бытия, вся мощь отца, огромная, неистощимая, всевластно-пробивная, перетекла в тебя уже почти что вся, так что отцу и не осталось ничего… вот ты бы и хотел сейчас отдать ему обратно хоть частицу, но — не отдашь, обратного движения нет.
Так старый дуб, железно-прочный, неохватный, передает все соки жизни молодому по страшно мощной общей корневой системе, которую он, старый, сам и бился годами под землей развить, умножить, разрастить. И нарастают клейкие зеленые листочки на молодых ветвях вознесшегося кроной к небу нового владыки, а старый царь стоит сухим и голым — столетиями надежно закрывавший молодого от ветров… ты будешь править миром, а он… а он… — Камлаев отстранился и изловчился не подумать «этого».
Наутро отец вышел к завтраку до кости выбритым красавцем-генералом: рубашка — эталон крахмальной белизны, широкий подбородок каменеет неприступно, в лице — одна, пожалуй, только крепкая досада на то, что отдаешь впустую время, уступая начавшейся болезни, в угоду ей и против воли прерывая свою работу; мать за столом усильно щурилась, как будто стала близорукой, как будто позабыла названия самых близких и простых вещей: солонки, «бородинского», ножей, шипящей, пузырящейся глазуньи, оливок, ветчины, часов, схвативших золотой цепочкой запястье… что ей сказал отец? сказал хоть что-то?.. а впрочем, надо ли отцу ей говорить хоть слово? Ведь между ними не бывает тишины — должно было за четверть века возникнуть между ними и возникло что-то такое… ну… как у собак, дельфинов… вот это понимание бессловесное, способность безотказная почуять, когда плохо… она сама смеялась, говорила, что что-то ей такое отец во время операции удалил, так, что остались только безусловные рефлексы: «бегу на свист», угадывала, знала, что через пять минут отец заерзает ключом в замке — когда бы ни пришел, откуда бы ни прилетел средь ночи; «иди встречай отца» — «да где он? где?» — Камлаев в детстве поражался, как может быть такое: отец еще не появился во дворе из-за угла, а мать уже, уже его увидела.
Покончив с чаем, отец не стал сидеть по русскому обычаю (прощаться со стенами, с домом — и правильно… зачем?… ведь не на Северный же полюс, не на каторгу), тяжелая рука его, лежавшая недвижно, ожила, скользнула по столешнице по направлению к узкой, длиннопалой маминой ладони, ее накрыла будто бабочку, смиряя, стеснив биение, и, быстро сжав, не повредив, погрев мгновение, оставив память в пальцах, отпустила — он с ней прощался так всегда и ничего сегодня не добавил к ритуалу.
На Эдисона глянул коротко — с неистребимым крепким и спокойным любованием, с оттенком гордости, неверия в то же время, что вот он, сын… с каким смотрел, когда Камлаев был еще ребенком (со временем ушло из взгляда умиление, осталась только гордость силой своей крови, проводящей вдоль времени родовые черты), поцеловал в макушку Лельку, и что-то дернулось почти неуловимо в его лице, что-то такое проступило… несвойственно плаксивое… усилие подавить рванувшееся хныканье… или Камлаеву все это только померещилось? И, перекинув через руку твидовый пиджак, пошел как в гору с тяжело нагруженным заплечным мешком, целенаправленно, весомо-крепко.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу