253
Если предположить (чисто теоретически), что моего отца не преследуют и он (l) это знает, то все о’кей, случай не стоит и выеденного яйца. Если, далее, предположить, что отца, опять-таки, не преследуют, но он, (2) об этом понятия не имея, все же предполагает, что его преследуют, хотя преследовать его никто и не думает, то это чистой воды паранойя. С другой стороны, если моего отца преследуют и он (3) отдает себе в этом полный отчет, то имя моего отца в таком случае — жертва. Не самый ужасный случай. Но если его преследуют и он (4) об этом не знает, то подходящего слова для этого в нашем языке нет. Вот это ужасно — когда нет слов.
254
Имя моего отца, в силу стечения личных обстоятельств, исторических и культурных традиций, происхождения и бессилия, родилось от встречи двух слов: убивать и серай (султанский гарем). Всякий раз, когда я называю, имею возможность назвать его вслух, громогласно, голосисто, гулко, звонко, звучно, зычно, неистово, оглушительно, во все горло, громоподобно, надрывно, тихо, вяло, хрипло, похмельно, сипло, с воем, ревом, визгом, стоном, плачем, воплем, писком, лаем, рыком, истошно, как резаный, как оглашенный, с яростью, озлоблением, остервенением, шепотом, журча, шелестя, бормоча, запинаясь, с отвращением, ненавистью, тошнотой, брезгливостью, с ужасом, страхом, оцепенением, в дикой панике, с дрожью, оторопью, грубо, резко, мягко, кротко, умиленно, заботливо, трогательно, любовно, страстно, тактично, вежливо, чутко, бережно, — когда я имею возможность назвать его имя, я счастлив. Я называю его: Мордехай. Я счастлив.
255
Когда старший сын моего отца был маленьким, он часто слышал от соседей и родственников, особенно от своей тетушки, старшей сестры моей матери, и ее сына, который был только четырьмя годами старше его (правда, разница эта в таком возрасте весьма существенна), что мой отец — выдающийся бык-пианист. Выдающийся бык-пианист. При этих словах говорящий обычно смеялся или подмигивал, и нередко завязывалась шуточная дискуссия о том, правильно ли называть его выдающимся — в музыкально-зоологическом, естественно, отношении, — или лучше в первом приближении ограничиться словом «известный». Старший сын моего отца, знавший, что мой отец является выдающимся или, во всяком случае, известным быком-пианистом, вырос в смутном неведении, должен ли он по этому поводу радоваться или стыдиться. Изрытая быками и застывшая затем грязь, это жуткое колдобистое бездорожье, на днях просветил его Оскар П., называется бычьим роялем. Но какое отношение это имеет к моему отцу? Оскар П., по обыкновению, подавил усмешку, и, как всегда, когда он начинал говорить о словах — а он говорил о словах очень часто (и очень красиво), — на лице его отразились радость и легкое, но отчетливое самодовольство, смешанное с учтивостью; твой отец, когда напивался, домой возвращался на четвереньках — по полям, по долам, там, где бродят быки. В виртуозности, вдохновенности, непосредственности с ним не могут сравниться ни Гленн Гульд, ни Золтан Кочиш, ни Янош Ролла. А ведь он даже не пианист! Ты должен гордиться своим отцом. Так и произошло, он стал им гордиться.
256
Чудо-юдо — преогромное существо, которое вечно спит. Спит как убитое, но при этом очень чувствительно к запаху человека. Стоит только ему почуять человечий запах, как оно, даже не открывая глаз, наносит удар в сторону, откуда оный исходит. Или, чаще того, перекатывается в эту сторону и захватывает мощным движением, сковывает по рукам и ногам носителя запаха. Однако, что интересно, вся конституция, биология, нервная система чуда-юда устроены таким образом, что от человеческого тепла оно тут же опять засыпает, немедленно погружается в мирный сон, и носитель запаха должен тогда, как знаменитый иллюзионист Гудини, высвободиться из плена. Задача эта не из простых, ибо чудо-юдо — существо преогромное, наваливающееся на бедного малыша всем своим неимоверным весом. Но бедный малыш всякий раз героически освобождается и бывает от этого бесконечно счастлив. Так выглядела игра в чудо-юдо, которая проходила утром каждого воскресенья; пока были воскресенья.
257
Есть такой анекдот. Мой папаша сидит на козлах, погода стоит не сказать чтобы адская, но дождливая, ветреная, противная, тошный вечер тошной среды; мой отец дрожит на промозглом холоде, с его кучерской шляпы стекает вода — кап-кап-кап, срываются капли, будто самоубийцы, решившиеся на последний отчаянный шаг. Распахиваются золоченые двери офицерского собрания, и из них выпадает юный хозяин моего отца, лицо его бледно, белый шарф сияет, как молодой месяц. Мой отец стремительно бросается к барину, тот валится с ног, но отец успевает его подхватить, упав на колено прямо в грязную лужу, чтобы не потерять равновесия. Он держит хозяина на руках, как младенца; тот меж тем размышляет, уснуть ли ему прямо сейчас («с налета») или сперва обматерить кучера, наконец уныло останавливается на последнем, но с ним происходит первое. Мой отец, поднявшись с колена, разглядывает капли дождя на лице юноши, ему кажется, что он плачет, ну, ну, ангел мой, давай-ка, ласково говорит он, осторожно укладывает его на сиденье, устраивает поудобнее, чтобы хватило места для ног, и укрывает его купленным в Париже английским клетчатым пледом (из приданого прабабушки Руазен). Мой отец устраивается на козлах. Ему зябко. Он легонько похлопывает кнутом лошадей, но, залетные, но. Вот ведь странно, сидя на козлах, задумывается мой папаша, и отец мой — граф, и сын — граф, только я почему-то кучер.
Читать дальше