Глек обернулся. Старая экономка принесла чай. «Галиматья», — подумал Глек и бросил лист на стол, к другим бумагам Ниилда.
— Так где же профессор? — повторил он свой вопрос. — Это он мне оставил, вы говорите?.. А сам он куда девался? Сколько мне придётся его ждать?
Старуха молча смотрела на него и что-то соображала.
Пришлось долго выбирать перья, потому что при более пристальном рассмотрении я обнаружил, что все они либо расщеплённые, либо и вовсе сломанные. Наконец, перерыв весь ящик, нашёл одно подходящее. Вставил в ручку. Начал стелить ткань на доске, прикидывая, как будет располагаться текст потом, в свёрнутом состоянии. Мать спросила:
— Что собираешься писать? Наверное, опять какую-нибудь галиматью?
— Да, конечно. Именно — и только — галиматью, — поспешил я заверить, старательно разглаживая складки (поверхность почему-то никак не желала выравниваться).
Зашла сестра, сообщила матери:
— Он хочет тоже поцеловать сосок.
Мне стало противно: «Вот и этот не вытерпел, захотел мириться…». ( Тоже — это другие — кто угодно — только не я!)
— Хорошо, пусть, — согласилась мать.
Брат только того и ждал, слышал за дверью, сразу, радостный, забежал в комнату. Я стоял, сгорбившись над доской, всей спиной, кажется, выражая отвращение…
Потом они с сестрой стали о чём-то, смеясь, перешёптываться позади меня. Я уловил только слово «женатик». Абсурдность и непонятность (и в то же время понятность) этого слова разъярили меня, — ибо оно явно относилось ко мне и при этом каким-то образом имелись в виду мои отношения с матерью.
— Что ты сказал? — Я резко обернулся к брату и замахнулся.
— Не поддавайся, — сказала мать, — дай ему отпор!
Но брат не поднял руки, только беспомощно отступил на шаг. Я ударил его кулаком в щёку. Щека сразу стала красной. Он схватился за неё и отошёл к окну молча.
— Не поддавайся, — снова сказала мать. — Ты ведь тоже сильный! Дай ему отпор, чтобы он околел.
В это время в комнату заглянул отец.
— Ты слышишь? — обратился я к нему. — Она разрешает ему меня убить.
— Ничего, — пробормотал брат, держась за щёку. — Пусть себе читает.
Почему-то это выражение — пусть себе читает — привело меня в ярость ещё большую: ведь я не читал, а, совершенно напротив, расправлял ткань, собираясь писать .
— Ага, отлично! Значит, ты разрешаешь мне читать? Спасибо.
— И гулять… — сказал отец. Я не понял.
— Гулять? Значит, мне разрешено ещё и гулять к тому же? Совсем хорошо!
— Нет, ты не понял, — сказал отец спокойно. — Тебе следует сейчас же идти гулять, потому что… Потому что здесь нельзя вести такие разговоры.
— Ах, вот как? И сколько же времени должна занять моя прогулка?
Отец пожал плечами:
— Сколько угодно.
— Тогда, — сказал я, — можно мне собрать кое-какие личные вещи, чтобы уже и не возвращаться?
Все молчат.
Я почувствовал тяжесть и одновременно радость, что всё окончено.
Володя Тучков заснул в комнате на тахте, не раздевшись. Он похрапывал. Пётр был на террасе. Он взял колоду карт, лежавшую на длинном столе под абажуром, и долго её тасовал стоя. В окне террасы стояла ночь. Кое-где — справа-слева — светили фонари в улицах дачного посёлка. «Что это значит — «справа, слева»? — думал Пётр. — Это так играли в «фараон»?» Он открыл верхнюю карту. Оказалась семёрка червей.
«Что значит — «оказалась»? — продолжал он думать. — Стоит ли в этом месте употреблять это слово? Может быть, сказать: «это была семёрка червей»?.. Или ещё короче: «он открыл: семёрка червей»…
Он подумал: «Если бы здесь была Юля, она бы сказала: «Да, можно сказать по-разному». Но здесь её нет. Здесь только мы с Тучковым, и тот спит в комнате не раздевшись. Значит, я один на террасе должен это решать. А мне «по-разному» не годится. Мне нужно однозначно. Хорошо, что Юли нет. Она бы сейчас сказала: «Зачем тебе однозначно? Это просто твои мужские петровские штучки. Или это говорит твоя инвалидность?» — «Нет, милая моя, — возразил бы я ей. — Точность — вежливость поэтесс. Нет? — А то!» — И был бы осмеян».
Пётр последний раз перетасовал колоду, на рубашке которой был изображён остров Кипр, и положил её в центр светлого пятна под абажуром. Потом подошёл к окну и распахнул створки. Из сада двигался в террасу приторный запах флоксов. 24 августа. Час ночи. «Экое милое у нас тысячелетье…» — «Такое же, как всегда». — «Во саду ли в огороде ползали козявки…» — «Я забыл полить на ночь эти флоксы. Это из-за Володьки. Какая досада! Засуха. Я так больно за них переживаю. Но сейчас я уже не пойду. Поздно». Так думал Пётр. А весной следующего года у меня дома, в горшке, проросло семя секвойи. Мне его привезли из Калифорнии. Там есть парк, где некоторые секвойи насчитывают более 15 тысяч лет. Пожалуй, это единственный в природе живой организм, который обладает «внутренним» бессмертием (то есть гибнет только от катастроф). Кроме того, это ещё и самый массивный организм — в тысячу раз тяжелее любых китов… Семя проросло и раскрылось десятилепестковой звездой. Десять тёмно-зелёных длинных хвоинок образовали подобие некоего неподвижного паука, — точнее, медленно-подвижного , поворачивающегося, распутываясь из самого себя, к солнцу.
Читать дальше