Кто-нибудь из нас, сдавая или получая карты во время игры в покер, заговаривал об отсутствующем чародее, об одиноком ученике чародея. Мы не вступали в обсуждение, поскольку, когда дело касается покера, разговоры запрещены.
— Пас.
— Хожу.
— Еще десять.
Полицейская хроника молчала, и в колонке сплетен газеты «Эль Либераль» никогда об этом не говорилось. Но все мы, сидя за карточным столом или за выпивкой, знали, что бискайка Инсаурральде, такая изысканная, запиралась по ночам в аптеке с Барте — чей диплом фармацевта висел в рамке высоко над прилавком — и с помощником-помощницей, который теперь рассеянно улыбался всем и был на деле и без известных нам оснований хозяином аптеки. Все трое там внутри, а для нашего устарелого любопытства, для догадок и клеветы оставалась только синяя кнопка над светящейся табличкой: «Неотложная помощь».
Мы передвигали фишки и карты, тихо объявляя ставки и ходы, думали безмолвно: трое; двое, и один смотрит; двое, и смотрит тот, кто сказал — довольно, я ухожу, я не вижу, но все время продолжает смотреть. Или снова, трое и наркотики, жидкие или в порошках, спрятанные в аптеке таинственного, двусмысленного, изменчивого владельца.
Все возможно, даже физически невозможное, для нас, четырех стариков, занятых картами, дозволенными уловками, разнообразными напитками.
Как сказал бы Франсиско, метрдотель, каждый из нас четверых, возможно еще до того, как начал играть, научился не двигать лицевыми мышцами, сохранять неизменный тусклый огонек в глазах, равнодушно повторять наскучившие однообразные слова.
Но если мы стремимся уничтожить всякое выражение, которое могло бы выдать радость, разочарование, рассчитанный риск, крупные или мелкие хитрости, наши лица поневоле, неизбежно показывают другие чувства, те, что мы привыкли скрывать ежедневно, годами, каждый день, все часы от конца сна до начала нового сна.
Потому-то очень скоро мы узнали, втайне посмеиваясь, качая головами с притворным сожалением, с мнимым пониманием, что Монча запиралась в аптеке с Барте и его помощником; она — всегда в подвенечном платье, парень всегда, не стесняясь, обнаженный до пояса, аптекарь всегда со своей подагрой и шлепанцами, надутый, как старая дева.
Все трое склонялись над картами для игры в тарот и ворожбы, притворяясь, будто верят в привидения, в удары судьбы, в умение избегать смерти, предвидеть и устранять предательство.
Всего лишь мгновение, не больше; дряблая толщина Барте, его искривленный в ожидании рот; могучие мышцы парня, которому уже не надо было повышать голос, чтобы приказывать; неправдоподобное подвенечное платье, шлейф которого тащился за Мончей среди прилавков и этажерок, перед огромными бутылями леденцового цвета с надписями на белых этикетках, всегда или почти всегда непонятными.
Но неизменно лежали на столе странные карты для игры в тарот, и мы не могли не думать об этом, удивлялись, побаивались, недоумевали.
Следует заметить для сведения и несогласия будущих весьма вероятных исследователей жизни и страстей Санта-Марии, что оба мужчины вскоре стали уже непричастны к этой истории, к неоспоримой правде.
Толстый астматик Барте устранился после истерических и смехотворных выходок, на которые никто не обращал внимания; он уже не был городским советником, только его диплом фармацевта, выцветший от времени и засиженный мухами, висел над прилавком, а сам он иногда выступал как лидер одной из десятка троцкистских группировок, объединявших по два, три грозных революционера, которые с менструальной регулярностью составляли и подписывали манифесты, декларации и протесты на различные несуразные темы.
Молодой помощник, который всегда был и остался жестоким тихим циником, как-то с наступлением зимнего вечера подошел к кровати Барте, измученного страхом, гриппом, нечистой совестью и, кроме того, температурой в тридцать восемь градусов, и объявил ясно и коварно:
— Два выхода, сеньор, прошу прощения. Вы делаете меня совладельцем, нотариус тут со мной. Либо же я запираю аптеку. И дело с концом.
Они подписали контракт, и старому Барте, чтобы верить в продолжение своей жизни, оставалось лишь грустить о том, что все произошло не так, что совместное владение, о котором он давно мечтал как о запоздалом свадебном подарке, было плодом вымогательства, а не прекрасной зрелой любви.
Таким образом, из всех троих только Монча, несмотря на легкое безумие и смерть, которую можно было рассматривать как подробность, характерную черту, особый образ жизни, осталась, Браузен знает до каких пор, жить и действовать.
Читать дальше