Но мать как будто не видела негра. Или ей было все равно. Щеки ее раскраснелись, широко раскрытые глаза блестели.
Она повернулась ко мне и, сверкнув глазами, сказала:
— Слушай. Твой отец, как самый последний дурак, в пьяном виде купил эту чертову штуку на аукционе за пятьдесят центов, и притом не меньше сорока девяти переплатил, даже будь она новая. А потом явился домой со своей повозкой ночью, когда я кормила грудью ребенка — то есть тебя, — в стельку пьяный и принялся вопить во весь голос и махать этой дурацкой штукой в лунном свете.
Она остановилась, чтобы перевести дыхание.
Все это время негр сидел съежившись и глядя вперед, на дорогу, как будто все еще ехал, и ехал один. Но фургон, конечно, не двигался с места: мать еще не велела трогать.
— Трогай! — сказала наконец мать, переведя дух, и снова уселась на стул.
Даже если бы я не слышал рассказа мистера Татвейлера о том, в каком виде он обнаружил тело моего отца, я бы все равно узнал, что произошло, да еще с добавлением некоторых подробностей, которых он знать не мог. Немного раньше я позволил себе отвлечься в сторону и поэтому хочу кое-что добавить теперь. Здесь это будет, возможно, даже более уместно, потому что связано с той сценой, которую я только что описал, — когда отец ночью приехал домой с саблей, а мать кормила ребенка.
То, о чем я хочу рассказать, случилось, вероятно, когда мне было года четыре, а может быть, пять. Как-то в субботу отец, отправляясь в Дагтон за еженедельными покупками, взял меня с собой, потому что мать была больна. Выбрались из города мы поздно, и, хотя в те годы отец еще не начал пить по-настоящему, он нетвердо стоял на ногах, и у него была с собой еще бутылка. Время от времени он, не останавливая повозки, делал глоток, и, когда он запрокидывал голову с бутылкой, я видел при свете звезд, что жидкость в бутылке прозрачна, как вода, — дело было вскоре после введения сухого закона, и такое виски тогда называли «белым мулом».
В конце концов, сделав очередной глоток, он вместо того, чтобы опять сунуть бутылку в боковой карман, уставился на нее, держа ее обеими руками. Сидя на передке, он смотрел и смотрел на нее, как зачарованный, время от времени встряхивая головой, как будто хотел отвести взгляд и не мог. Я отчетливо помню медленный, неумолимый хруст гравия под железными шинами повозки — этот звук, казалось, символизировал некий необратимый процесс, в котором мы помимо своей воли должны были участвовать, словно кофейные бобы, брошенные в кофейную мельницу размером с целый мир. Я помню эти судорожные движения отцовской головы, дергавшейся из стороны в сторону, и свет звезд, лившийся на нас и на длинную белую дорогу впереди.
Потом у него вырвалось:
— Господи, да что же это за штука такая — человек?
И потом:
— Вот он, сидит в повозке посреди ночи с бутылкой в руке и любуется на задницу мула!
Он закрыл глаза и уперся подбородком в грудь, опять встряхивая время от времени головой, но не так, как раньше, а напряженно, словно вздрагивая. Он сидел так с минуту или две — не знаю точно сколько, — а потом с силой откинул голову назад, так что его черная фетровая шляпа свалилась на дно повозки. Он был силач и красавец, мой отец, и его облик в эту минуту, который я запомнил и который сейчас стоит у меня перед глазами, был, как я теперь понимаю, исполнен какого-то примитивного благородства. Я вижу его профиль на фоне бледного звездного неба, откинутую назад голову, растрепанные и нестриженые черные волосы, высоко поднятый и выпяченный вперед подбородок над мускулистой шеей, торчащие черные усы, орлиный нос и сверкающие яростью глаза, обращенные к звездам.
Вдруг его взгляд упал на меня. Не говоря ни слова, он повелительным движением сунул мне бутылку. Я взял ее, он встал, бросил мне вожжи, и я наклонился, чтобы подобрать их. Когда я снова поднял голову, он расстегивал ширинку комбинезона. Он стоял, почти не шатаясь, по-прежнему гордо откинув голову назад и глядя на звезды. Держа в руке свой длинный член, он резким движением, так что ему, наверное, стало больно, направил его в небо и выкрикнул:
— Вот, во всем округе Клаксфорд ни у кого нет члена больше моего — ну и какой мне, черт возьми, от этого толк?
И тут он расхохотался, да так, что, казалось, не мог остановиться. В этом порыве дикого веселья он стал мочиться на круп ближайшего мула, поливая его струей, сверкавшей в звездном свете, и все хохотал и хохотал.
Вот так мы переехали в Дагтон. Уже не хрустел гравий под колесами фургона, и над дорогой уже не поднимались белые облака пыли, доходившие мулам до брюха, — теперь мы наконец ехали по асфальту, размякшему от послеобеденной жары, так что местами в нем вязли колеса. Мы проехали несколько улиц с красивыми домами и газонами перед ними, на одном из которых крутилась вертушка для полива и над прохладной зеленой травой играли радуги. Мы пересекли центральную площадь, где стояли «форды» модели «Т», несколько «шевроле» и «эссексов», уткнувшиеся носами в скверик перед зданием суда, и повозки, запряженные мулами, — теперь эти картины, оставшиеся в моей памяти, кажутся мне похожими на выцветшие старые фотографии, какие случайно обнаруживаешь на чердаке. Из-за жары площадь была пуста, как в воскресный день, и мне стало немного грустно, потому что я знал ее только по-субботнему оживленной, заполненной людьми, с витринами, где были выставлены вожделенные пакетики жвачки, игрушечные пистолеты и всякие другие заманчивые товары, но сейчас здесь стояла такая тишина, что было слышно, как воркуют и возятся голуби под карнизами.
Читать дальше