«Однажды по какой-то несчастливой случайности стеклянный сосуд, содержавший в себе монаха, упал на каменный пол и разбился вдребезги. Бедный монах умер после нескольких отчаянных попыток вдохнуть ртом воздух, несмотря на все усилия, предпринятые бароном для его спасения. Тело его было предано земле в саду. Затем была еще одна попытка „структурировать“ монаха взамен прежнего, но неудачная. В итоге получилось маленькое и совершенно нежизнеспособное, на пиявку похожее существо, которое протянуло не долее двух-трех часов».
«Вскорости после того королю удалось ночью выбраться из бутылки, его нашли сидящим на бутылке, содержащей в себе королеву, и он ногтями соскребывал с сосуда восковую печать! Он был вне себя и двигался более чем ловко, хоть и слабел на глазах от соприкосновения с воздухом. Тем не менее нам пришлось устроить настоящую охоту на него между бутылей, которые нам очень не хотелось опрокинуть. Но какое, скажу я тебе, он выказал проворство! И если бы силы не оставляли его с каждым шагом по причине разлуки с родной стихией, сомневаюсь, чтобы мы его в конце концов поймали. И все-таки мы его изловили, и как он ни кусался и ни царапался, но был водружен обратно в бутыль, успев, однако, сильно разодрать аббату подбородок. Во время погони он издавал весьма странный запах, как если бы положили остывать раскаленную металлическую пластину. Мой палец коснулся его ноги. На ощупь она была влажной и похожей на резину, и по спине у меня пробежала дрожь».
«Кончилось все это весьма печально. Царапины на лице у аббата воспалились, у него поднялась необычайно высокая температура, и пришлось отправить его в больницу, где он до сей поры и пребывает. Дальше — хуже; барон, будучи австрийцем, всегда состоял здесь на особом счету, тем более теперь, когда шпиономания, которую возбуждает в умах всякая война, достигла предела. До меня дошли слухи, что вскоре компетентные органы собираются его допросить. Новость эту он воспринял на удивление спокойно, однако было ясно, что он не может допустить, чтобы непосвященные рылись в его лаборатории. Мы приняли решение „разрушить“ гомункулов и закопать их в саду. Поскольку аббата с нами не было, я вызвался ему помочь. Я не знаю, какую жидкость он влил в бутыли, но все адское пламя вырвалось из них наружу, и потолок сплошь покрылся копотью и сажей. Гомункулы съежились до размеров сушеной пиявки или сухих пуповин, которые кое-где в деревнях принято хранить дома. Барон время от времени глухо стонал, и на лбу у него выступил пот. Стоны женщины, когда у нее схватки. Наконец процесс завершился; в полночь мы вынесли бутыли из дома и закопали их прямо в часовне — там есть несколько плит, которые можно вынуть. Под этими плитами бутыли, должно быть, лежат и до сих пор. Барона интернировали, все его книги и бумаги были опечатаны. Аббат, как я уже сказал, лежит в больнице. А я? Мой греческий паспорт ставит меня — в сравнении с живущими по соседству людьми — в положение несколько даже привилегированное. Сейчас я опять живу в башне. В амбарах, где жил аббат, полным-полно масонских книг и рукописей; я о них позабочусь. Раз или два я писал к барону, но он, может быть из чувства такта, не ответил ни разу, сочтя, вероятно, что связь с ним каким-то образом может мне повредить. Итак… Война идет у самого нашего порога. Ее результаты и то, что будет после — вплоть до конца столетия, — я знаю: все это, записанное черным по белому в форме вопросов и ответов, лежит сейчас у меня под рукой. Но кто мне поверит, приди мне в голову опубликовать то, что мне известно? И первым Фомой Неверующим будешь — не ты ли, доктор наук эмпирических, скептик и иронист? Что же до войны — Парацельс писал: "Неисчислимы Эго человека; в нем ангелы и диаволы, рай и ад, и всякая живая тварь, и царства растений и минералов; и так же, как малый, единичный человек способен заболеть, великий универсальный человек имеет свои недуги, каковые проявляют себя в заболеваниях всего человеческого рода. На этом факте и основана способность предсказывать грядущие события". Итак, дорогой мой друг, я выбрал Темный Путь к моему собственному свету. И знаю теперь, что должен им следовать, куда бы он ни вел! Разве это само по себе не прекрасно? Нет, ты считаешь? Может, ты и прав. Но, даю тебе слово, я верю в то, что делаю. И слышу твой смех!
Твой преданный — навсегда — Да Капо».
«Ну, — сказала Клеа, — хочешь не хочешь, но смех обязателен!»
«Тот самый, который Персуорден, — добавил я, — называл „меланхолический смех Бальтазара, верный симптом солипсизма“».
Читать дальше