В двадцать лет я был отличным центр-форвардом; тогда мои мускулы по первому сигналу срабатывали, как пружины. Доживите до тридцати трех — и окажется, что в случае чего среагировать как надо, с прежней сноровкой, удается только мысленно: мускулы медлят. Может быть, в эту секунду я взвешивал шансы? Решал, смогу или не смогу? А вечно живые предвечные боги замерли надо мной, точно зрители в последний миг корриды? Или же надрывались от идиотского хохота? Имел ли я в мыслях обещанные шестьдесят пять лет?
Точный ответ о таких вот решающих мгновениях — дело трудное. Хочу отметить, что тогда мне были донельзя ясны обе вышеуказанные возможности; теперь мне ясно только, что я отпрыгнул ярда на три в сторону от грузовика. И решительно не знаю, было ли связано предварительное понимание с последующим поступком. Post hoc ergo propter hoc? [3] После этого — значит, вследствие этого? (лат.).
Краткий миг между зовом и откликом всегда зазывал судей, поэтов, драматургов и романистов мира сего. Могу лишь сообщить, что, извиваясь как ящерица, я был свидетелем последнего и тщетного усилия шофера. Ему каким-то чудом удалось миновать девчушку. Потом он влепился в квадратный угловой столб ограды — повалил пар, посыпались стекла, брызнула кровь. Погиб он понапрасну — кузов крутнулся, девочку сшибло, высоко подбросило и вдребезги размозжило ей голову о мостовую. Я привстал на колени, поднялся, увидел ее и повалился навзничь.
Слышен был смутный гомон; виднелись голубые просветы между склоненными лицами. Что за старикан? Да с ним ничего, просто обморок. Чьи-то руки помогали выпрямиться, но выпрямил меня гнев. Мне подстроили «выбор». Я заверил сердобольных помощников, что я цел. Живу тут буквально рядом. Им явно не терпелось поглазеть на трупы девочки и водителя, на грузовик со смятым капотом, изрыгавшим клубы пара поверх голов обступившей толпы. Я побрел назад к дому номер 17, отупело поникнув, как боксер после нокаута — голова гудела, сердце колотилось, — и по дороге заслышал сирену «скорой помощи». Только допивая вторую чашку черного кофе, я сообразил, что началась моя вторая жизнь.
Я это сообразил очень спокойно, вдруг ощутив привкус цикория в кофе, и поначалу невесть почему и как привкус этот стал благовонием, а благовоние — образом женщины, миновавшей меня на обратном пути, когда я бежал от убитой девчушки. Ее голубые глаза близоруко щурились, разглядывая поверх моего плеча, что там творится у парковой ограды; глаза и так-то небольшие, а уж прищуренные — и того меньше. Голова непокрытая. Волосы, пышные, как молодая пшеница, были по-мужски расчесаны на прямой пробор. Большеротая, перстни на крупных пальцах; жемчужины в ушах и жемчужное ожерелье; талия отсутствует, а бледно-розовая кожа на взгляд нежна, как лепестки душистого горошка; грудь едва заметная — словом, любопытнейшее смешение полов. Особенно меня поразило, что, когда она приближалась, она выглядела как-то не очень, почти дурнушкой — чересчур розовая, лицо застывшее, — и вдруг, проследовав мимо, она явила профиль изумительно тонкий, великолепный и даже величавый, профиль императрицы на греческой монете.
Я остановился и перечел этот поэтический пассаж насчет профиля на греческой монете. Звучит банально. Но пусть так и будет, хотя к эпитету «величавый» прибавлю, пожалуй, вот что: образ был идеальный, как все профили на всех монетах и медалях, как все такие-сякие символы Величия, Власти, Свободы, Плодородия — как ирландский лосось, бык или конь, американский орел, пшеничный колос или сеятель. Спереди она явила одну реальность, а сбоку другую — свою тень, свою мечту? Когда эта двуликая, как Янус, Юнона, вполовину, должно быть, моложе меня, прошла мимо, благоухая сандалом (вечнозеленое дерево, сердцевина которого идет на курения), я оглянулся ей вслед. Ее осанка, походка, горделивая шея и величавые плечи, вся ее фигура, распрямленная желанием увидеть, в чем там дело, были таковы — сказал бы я, будь я молод и привержен романтике, — что впору викингам добывать ее острием меча.
Очень понятно, что такие впечатленья в такую минуту мне были не к лицу. К волненьям юности улыбчиво снисходят — старческие переживания презренны. Пишу я об этом лишь потому, что гнев тут же возобладал над впечатлением. Да что же это за человек — бесился я, — который на протяжении пятнадцати минут приемлет жизнь, жертвует памятью, пугается зубной щетки, отвергает жизнь и приветствует смерть, упивается весной, оживает вместе с обреченным ребенком, пугается грузовика, шарахается от крови, смакует цикорий, мысленно обоняет ароматы курений и облизывается на женщину? Что за жалкий клубок былого выкатился навстречу жизни? Всегда я, что ли, был таким? И пусть я таков — как я таким стал?
Читать дальше