Я, озабоченный тем, как бы не сшибить кого-нибудь из бессчетных дублинских пьяниц, с воплями мотавшихся по мостовой, пробормотал, что это одним богам ведомо. Она хохотнула и, подогретая вином, обратилась к мелькающим фонарям: «О temps, suspends ton vol! Et vous, heures propices, suspendez votre cours» [45] О время, замедли свой полет! И вы, благодатные часы, сдержите свой бег (франц.).
. Сбавь скорость, Время, дай же нам, о Время, до дна изведать услады благодатных лет. «Aimons donc! Aimons donc!» [46] Возлюбим же! Возлюбим! (франц.)
И в Парке Кротких Роз мы их вполне изведали.
Это были и правда шесть наших лучших лет: к тому полуночному часу мы даже более шести лет состояли в законном браке. Я пишу «в законном браке», потому что следом за моей вступительной исповедью в то утро у кафе на Архивной улице, назавтра завершенной дальнейшим, конечным объяснением в кафе «Ассасин», мы очертя голову бросились справлять свой шалый, радостный, безрасчетный, добрачный медовый месяц, который — теперь даже и не верится, до того мы стали степенными, — растянулся на два с половиной веселых года, проведенных между Парижем, где ее философское обучение быстро погребла лучшая похоронная контора Времени — Любовь, и такими центрами международного туризма, как Женева, Милан, Лаго-Маджоре, высокогорное Трентино — зимний спорт, Турецкая Ривьера, Тунис и Египет на остаток зимы, затем Афины, Сиракузы, Палермо, оттуда пароходом в Неаполь и дальше в Рим, Флоренцию и опять на Итальянские озера, где я был допущен в два ее тайных грота, озаренных чувством, предвиденьем и житейской мудростью, — и я узнал: а) что совесть все эти месяцы не давала ей покоя — как это она изменила «микрокосму мысли», то бишь своему призванию, то бишь Божественной философии; и б) что она по этой причине решила во Флоренции забеременеть. (Толкуй, кто может, — я за ее логикой не поспеваю. То есть раз не мысли о «реальности», то сама реальность?) Это свое негласное решение она открыла мне на Лаго-Маджоре, опять-таки, вероятно, подманивая «реальность», ибо оттуда мы пустились в южные странствия и там же вышли на финишную прямую к Дублину, где поселились на Росмин-парк, в доме № 17: квартира на Эйлсбе-рироуд была сдана. Там она в марте 1994 года родила девочку, которую, как я предложил по наитию, мы назвали Аной.
Лишь еще через три года она возобновила занятия в своем прежнем Тринити-колледже, да и то без особого толку — приходилось прерываться, пока Ана не подросла и ее не сплавили в Бретань, в интернат, горячо рекомендованный университетской подругой. Нана, к тому времени роскошная зрелая женщина, получила степень доктора философии в сорок один год и стала младшим преподавателем Тринити-колледжа в сорок два. Мы отметили это событие веселым обедом в тесном кругу, в котором хозяин дома (двадцать один год) был моложе всех остальных. Когда гости удалились и мы вместе мыли посуду, я заметил, что, заботясь о друзьях и знакомых, старых и новых, мне, очевидно, опять надо маскировать свой возраст.
— Наречие, — сказала она, — подходящее, — и прибавила, что ей тоже, «очевидно», будет все труднее не казаться моей матерью.
Немного погодя она задумчиво сказала:
— Что ж, твоя взяла. Ты и правда детище богов.
— Кровосмешение? — спросил я.
— Не без того, — согласилась она.
— Ну, и как?
Она погладила мне руку желтыми пальцами в резиновой перчатке.
Всякая женщина обязана вскинуться при слове «удачный», отнесенном к браку. Слишком оно целенаправленное, это слово, подразумевающее, наряду с такими, как «замужество», «замужняя», что женщина, вот счастливица, принадлежит мужу. Брак не имеет ни цели, ни задач. В браке нельзя ни преуспеть, ни потерпеть крах. Это изъявление оголтелой надежды, будто любовь останется и пребудет. А может быть, наша любовь, как вечнозеленое растение, осталась любовью и ежегодно цвела? Вот оглядываюсь назад: чему научил меня брак — тому, что слово — серебро, а молчание — золото, то и другое в свое время? А когда это — в свое? Иногда бывал я безрассуден, допускал заведомые ошибки, оказавшиеся много лет спустя верхом мудрости; чем-то гордился, а это потом оказалось несусветной глупостью. Есть одно мое высказывание, самое длинное и самое откровенное, про которое я до сих пор не уверен, умное оно или глупое. Я сделал его, когда ей исполнилось сорок три, я был за девять месяцев от двадцати, а нашей дочери Ане, изумительному и очаровательному подобию своей прабабушки, шел семнадцатый год. Я преподнес жене на день рождения свои машинописные Мемуары. Я затем так поступил, чтобы все последующее, все сказанное, сделанное и несделанное, памятное и запретное — все отвечало бы на мой вопрос: цветет наша любовь или совсем увяла.
Читать дальше