И внезапно Гюставу тоже стало страшно — отчаянно, безгранично страшно, так что в груди образовался комок, и он ничего не мог с собой поделать. Он пытался скрыть от Лоранс свой страх, он не мог показать ей, что боится, но страх был тут — в его мозгу, в дрожащих руках, в его груди, во всем его теле. Нечто похожее случилось с ним однажды ночью, когда он шел в патруле к немецким окопам, и лейтенант велел всем залечь, а его одного выслал вперед, под пули, туда, где вырисовывались в ночи тени. Кто там был впереди — немцы? Или наши? Тогда, все время, пока он шел, он говорил себе, что уже может считать себя мертвецом, и вот сегодня у него было такое же чувство — словно он идет и идет вперед, и никакая сила не может его остановить.
Он прогнал прочь воспоминания, это наваждение, овладевшее им: ничего, как и в тот день, он дойдет до конца, и никто не вскинет ружья, чтобы сразить его. Он минует опасное место и будет продолжать свой путь. И, подумав об этом, он увидел перед собой этот путь, не имеющий ни конца, ни поворота, уходивший вдаль, за кромку безбрежного горизонта.
— Нет, — сказал он больше для себя самого, — не надо бояться, да и нечего.
— Ты знаешь, что это не так!
Он обнял ее, стал успокаивать, а сам думал, что ведь он лжет, что еще накануне он предвидел эту ложь:
— Любовь моя… моя детка… еще только раз… один только раз… потом — все… Я мог бы поставить точку и сегодня, но завтра…
— А если не будет завтра?
— Так не бывает.
— Откуда ты знаешь? Я, например, не могу быть так твердо уверена.
— Клянусь тебе…
— К чему!..
Она заплакала — тихо, кротко: она знала, что все слова бесполезны, что так тому и быть, что она ничего не изменит, и была в отчаянии. Что ж, надо брать от жизни то, что можно, урывать хотя бы мгновения и как можно ярче жить.
— Я все тебе сказала… Так было надо… Ты не в силах прогнать мой страх… Чтоб показать, как я тебя люблю, я могу лишь постараться забыть о нем, вести себя так, будто я его не ощущаю, дать тебе то, что в моих силах, пока удастся… и взять от тебя все, что смогу. И раз уж ты должен ехать, я не хочу, чтобы ты ехал, не познав вновь любви — любви моего сердца и той, другой, Гюстав, без которой, однажды ее изведав, уже нельзя жить, а ведь именно такая она у нас с тобой. Пойдем же, — сказала она.
И она увлекла его в спальню, на их кровать.
Любовь? Это ее сторона? Он уже много дней даже не вспоминал о ней, и сейчас это показалось ему невероятным! А ведь он мог уехать бы, так и не вкусив этой любви, так и не познав счастья, если бы Лоранс, нежная, ласковая, по-матерински заботливая, а теперь безудержно страстная, не захотела любви, не потребовала ее.
Но она потребовала любви не ради себя, а ради него, только ради него, думая прежде всего о нем. Она хотела, чтобы он был счастлив, хотела дать ему наслаждение, подарить эти минуты жизни, — а потом она снова станет его ждать.
Боже, как она его любила! Любила без всякой надежды на будущее, с беспощадной ясностью сознавая все. Как же сильна была эта любовь и в то же время сколько в ней было горечи, ибо Лоранс знала, что и сейчас и всегда ей придется держаться тех рамок, которые установит Гюстав. Ах, не думать об этом! Не думать! В этом единственный выход.
Тела их слились, и в эту минуту — отнюдь не кощунствуя, а наоборот, — она возблагодарила бога за то, что он даровал ей, позволил познать любовь; она сказала себе, что теперь она уже не маленькая, никому не нужная девочка, а женщина, оправдывающая свое существование, ибо бог соизмерил чувства и жесты с их предназначением и необходимостью, — уж он так замыслил живые существа, каково бы ни было их обличье, и повелел, чтобы все, достойное называться живым, любило, отдавало себя, растворялось в другом существе, нуждающемся не только в любви, но и в сострадании.
Они лежали, закрыв глаза. Они отдыхали, ублаготворенные, счастливые, далекие от всего, далекие от жизни и одновременно находившиеся у самых ее истоков — так близко, как никогда. Время остановилось — оно больше не существовало, как и вообще все вокруг; какой-то недолгий миг они пребывали в мире, который не знает границ и в то же время ограничен этой комнатой, ими двумя, двумя их жизнями, слитыми воедино, — в мире, который и есть жизнь.
Во дворе раздался звук клаксона.
— Боже мой! Это Валлоне! Уже три часа!
Нет, даже не три, а четверть четвертого.
— Мне надо ехать!
Гюстав принялся лихорадочно одеваться. Он поспешно натягивал недавно сброшенную одежду, завязывал галстук.
Читать дальше