— Нет хуже общества, чем одиночество [52] Поль Валери.
, — ответил Иванов и положил "Стилиста" на полку. Он всегда питал уважение к любой книге.
— Мне ли вас приободрять? — Повелительный жест от кончиков бровей до лошадиного наигранного движения навскидку, и вдруг, словно одумавшись, безвольно провалился в подушчатое кресло. На мгновение посмотрел оттуда жалобно, как утопающий. Господин полицмейстер, которому нужны заключенные, чтобы спокойно спать. Господин полицмейстер, который всю жизнь делит людей на солдат и несолдат. Господин полицмейстер, который знал в этой стране больше, чем кто-либо другой. Решительно: "Позвольте..." — расправился с онемевшим телевизором и, окончательно отбросив темноту за окнами, зажег верхний свет. — Ничего, ничего, — он похлопал Иванова по колену, — все равно наша взяла... — Кисть повисла в ожидании. Чего? Так греются старики на завалинке, опираясь на палку и слушая ворона. Казалось, лень затаилась в нем, как большой усталый зверь.
— Я не болельщик... — возразил Иванов.
— Даже в этом вы пытаетесь возражать, — вздохнув, заметил господин полицмейстер, — а между тем, мы с вами по одну сторону баррикады.
— Кто бы мог подумать?! — удивился Иванов.
Он уже знал, кого ему напоминал господин Дурново, — отца. Та же закваска старшего, умудренного жизнью поколения, предпочитающего простые, доступные истины, от которых теперь не осталось и следа, та же болезненная твердолобость по наезженной колее. Это не могло не отразиться на лицах и одновременно внушало уважение. Просто в природе ничего другого не существует — по заранее определенному порядку, — нести свою руку, как подарок смерти, ведь форма не меняет человека, а делает его заложником пространства. "Патриот" 1964 года тоже так думал. Возможно, он защищал свой мир (как защищали свой мир отец и господин полицмейстер), определенный корейской войной 50-го, линией горизонта Филадельфии и коровьим загоном. Весной и летом там царствовали свои звуки и запахи, и к ним надо было привыкнуть, поэтому они казались полными скрытого смысла, напряженности от воспоминаний, как задняя стена дома, на которую в полдень, жужжа, садятся толстые синие мухи. Уж очень это напомнило Север. В июле там выпадали не менее жаркие деньки, но комары портили все удовольствие, и, чтобы выбраться на рыбалку, ему с сыном приходилось быть изобретательным по части экипировки.
— Саен сагоист ёколе моне, — незло выругался господин полицмейстер и похлопал Иванова по колену. — Да вы ничего не понимаете!
— Уберите руку, — сказал Иванов, — мне неприятно...
— Э... братец, я вижу, вы начитались дешевых детективов и еще не привыкли, — назидательно произнес господин полицмейстер, но руку убрал, — а между тем ваша экстерриториальность здесь не имеет никакого смысла — повторяю, никакого. Надо привыкнуть к тому, что оболочка, в которую заключен ваш дух, доступна любому тюремщику, так-то-с...
— У вас философский подход, господин Дурново, — заметил Иванов.
Он почему-то вспомнил, что отец тоже спас Сашку Кляйна. Отец рассказывал: "Я его из того окопчика на себе до медсанбата тащил... Мы рядом сидели, даже вскочить не успели — мина взорвалась у него между колен. Мне только спину посекло. Вшивая мина. Немцы в конце войны мелочь какую-то делали, как флакон духов, толку от нее никакого, только Сашке под верхнее веко крохотный осколок и попал. Что с ним дальше было, я так и не узнал, потерял след..." Но свое последнее ранение он получил не тогда, а в долине смерти на Западной Лице, где обморозил ноги. После войны, сразу после госпиталей, отец занимался сугубо творческими делами: пока не был изобретен арифмометр, он расширял таблицы Орурка и очень гордился этим. Впрочем, в семье к этим его занятиям относились более чем скептически. Мать заботили только деньги. Творческое начало было ей чуждо. Он с любопытствующим отсутствием посмотрел на господина Дурново.
— Что? Что?! Что там вы еще выдумали? — почти вскрикнул он. Левая бровь, изломанная шрамом, взметнулась вверх, правая осталась неподвижной, как рельса.
— Ничего... — ответил Иванов.
Он знал, что везучесть тренируется точно так же, как и тело. В школе отец пользовался перьями номер 86, "рондо" запрещалось, потому что было слишком длинным. Имело ли это какое-то смысловое продолжение в жизни отца, он не знал, он даже не знал, насколько везучей его и есть ли везучесть внешним проявлением или внутренним началом.
— Ох уж эта интеллигенция! Вы в какой стране живете? — удивился господин полицмейстер, даже наклонился вперед, выгнулся, произвел телодвижение, как подтаявший снеговик. От лени не осталось и следа, словно эта тема волновала его больше всего и он подспудно надеялся таким образом извести как можно больше врагов.
Читать дальше