Контекст отвратителен, в идеале каждая книга должна стоять на своей отдельной полке. Вся квартира в книжных полках, и на каждой по одной книге — вот чего я хотел тогда, когда думал о расстановке книг. Но уже через минуту я отказался от этой мысли: а иерархия? Должен ли Пруст стоять выше Мамардашвили? Или ниже? Опять же Библия: по разным причинам она не может находиться ни на верхней, ни на нижней, ни на средней полке, а не поставить ее никуда — это тоже позиция. Да, ерунда. А собрания сочинений? Одинаково мутило и от консерватизма сверху вниз, и от маньеризма снизу вверх, но и вперемешку смотрелось бы авангардно. К тому же я мог рассчитывать только на одну полку.
Я подумал, что если не придавать книгам значения, то расставлять можно как попало. Вот Бубер, он будет первым, я его не читал. Вот Эко, он будет вторым, я его читал. Дело мастера боится, как сказал сосед Анатолий. Между Кафкой и Голсуорси я почитал Чулкова. «Александру мерещился тот яркий солнечный день, когда он с королем прусским въезжал торжественно в Дрезден при радостных криках саксонцев; он вспоминал, как он гулял по Дрездену и толпа теснилась вокруг него, и потом — эти мучительные воспоминания о Люценских полях, куда явился Наполеон с новой армией, заявив, что он теперь открывает…».
И так далее, всего страницы полторы. Прочитанное вдохновляло. Чулков никому не мешал, и я подумал, что больше его читать не стану.
Очень хорошо следом за Голсуорси стал Алешковский, еще лучше за Алешковским — Кортасар; теперь можно не смотреть на названия: вытирать пыль и ставить просто так, одна книга, еще одна, корешок черный, корешок синий, блестящий, снова синий, только светлее, Стриндберг, Бахтин, Пиранделло, Мамлеев, нет, Борхес. Я снял Борхеса, поискал, нашел Мамлеева. У интеллигентного Фриша на обложке я увидел выражение лица, которое дурак принимает за льстивость, а умный — за деликатность. Это была не фотография, а рисунок Магритта. Перед тем, как поставить на полку «Современную французскую комедию», я раскрыл эту книгу. «Люси. Ты так высмеивал мои буржуазные привычки, что мне пришлось приноравливаться к „духу времени”. Только я никогда толком не понимала, в чем он заключается, этот самый „дух времени”. (Неожиданно подходит к двери и кричит.) Я не люблю тебя, Джулио! Я не могу тебя любить. Я любила Арчибальда, а теперь никого больше не…». Перелистнув на оглавление, я увидел, что это мог быть и Робер Тома, и Андре Руссэн, и Франсис Вебер, равно и Робер Ламуре, Пьер Шено, Франсуаза Дорэн и кто-то еще. Я расценил это как большую удачу. Теперь Горенштейн — то, что надо. Виктор Ерофеев? Возможно. Во всяком случае, большой беды не будет. Рядышком Борхес, нет, не Борхес, Андре Жид.
Полка закончилась, я поел и лег спать. Во сне я вижу то, что было днем, только наоборот (мне не хотелось признаваться в этом заранее): то, что наяву представлялось ладным, ночью выходит отвратительным. Конечно, весь сон крутился возле книжной полки. Я увидел, что Бахтина поставил перед Пиранделло, осознал всю неуместность соседства Кафки и Чулкова. Очень скверно, что к Ремарку притулился какой-то недовыплаканный деревенщик. Присмотревшись, я обнаружил вместо деревенщика Мамардашвили, что тоже было погано. К тому же в стоявших рядышком Фрише и Мамлееве сквозила какая-то детская хитрость, словно в вопросе «как правильно пишется: щекатурка или щикатурка?» И в конце концов, я не знал, как относиться к соседству Киплинга и Битова, но их дуэт сильно нервировал меня.
А самым паршивым оказалось то, что я не обратил никакого внимания на названия, например, не мог вспомнить, какой именно том Горенштейна поставил рядом с «Русской красавицей»: первый или второй (третьего у меня точно не было).
Меня разбудил грохот сорвавшейся полки. Книги разбросались по полу. Полка вырвала чопики из стены, и они торчали вверх на выгнувшихся винтах. Я разглядел второй том Горенштейна. Значит, «Искупление». Как глупо.
Я дотянулся до ближайшей книги. Это был красный Стриндберг, раскрытый на сто девяностой странице: «Чтобы попасть в каморку Игберга, нужно было пройти через эту комнату, и хотя Фальк с Игбергом шли медленно и тихо, они все-таки разбудили двоих детей, и пока происходил оживленный обмен мнениями между сапожником и столяром, мать запела колыбельную, отчего столяр тотчас же пришел в неистовство: — Замолчи, ведьма!». Я почувствовал, что превращаюсь в готического героя, читающего в книгах свою судьбу, и бросил Стриндберга в книжную россыпь. Перед тем, как выключить свет, я не выдержал и посмотрел, в кого попал. Стриндберг угодил в Джойса, и мне захотелось заорать от злости.
Читать дальше