Нагло говоря со мной, годящимся ему в отцы-наставники, на ты.
Я чувствовал себя диктором в прямом эфире. Дрессированная крыса утащила у меня листики с текстом.
Меня к чему-то готовили.
Тезка маму Тому звал по имени – «Тома», а тетю Свету – просто «Ты».
Нагло распоряжаясь ими, оно требовательно заказывало температуру «блюдей», что безропотно и безукоризненно добренькой «Ты» исполнялось при полном и одобрительном попустительстве «Томы». Я все это терпел «не обращая», как говорят в жизненных пьесах, ни малейшего.
Но когда этот вуайяр-панасоник, насытившись, сказал, что хочет снимать нас и дальше, и что мы можем раздеваться, и для начала можем и что-то станцевать, например, поураздетыми, – я назвал его акушерскими щипцами, маточным зеркальцем, грязным томпоном, сраным памперсом и старым тампаксом и дал две затрещины: первую – ему и второю – панасонику. И тут же об этом очень посожалел.
«Тома» и «Ты» превратились в мегер. Как в кино, что из веселого цветного вмиг стало страшным черно-белым.
Они стали кидать в меня опасными предметами сервировки и обидной едой.
И довольно метко.
Порция холодца попала мне в шею.
Я через мгновение был просто персонажем Арчимбольдо – весь из фруктов, овощей и рыбьих хвостов. Но «Ты» и Тома Арчимбольдо не видели никогда, и я не успел им ничего рассказать о нем.
Опозоренный, я ретировался, забыв в прихожей свой замечательный мягкомнущийся италийский лже-Ферре пиджачок. Я стал звонить в захлопнувшуюся дверь и звать его с собой к маме.
Но «Ты» прошипела, что я (список грубых обидных травмирующих прозвищ беспомощного и хуже того, совершенно навеки бесполезного мужчины) могу преспокойно купить его в их торговой точке номер шестьдесят шесть в шестом ряду на городском рынке товарищества «ООО Люцифер».
Что и было мной через день сделано.
Культурная «Ты» поинтересовалась, не завернуть ли мне выгодную покупку.
«Тома», не глядя на меня, курила.
…Все становится историей.
В абсолютном смысле – прошлой, прошедшим временем, бывшим не со мной, бившим не по мне.
Весь лабиринт прошлой жизни я теперь обозреваю сверху, даже пунктиры своих следов, – уютно и отчужденно, будто кончаю жить. Со мной так много всего, что я ничего не могу забрать… Узлов и чемоданов гораздо больше, чем рук. Это какая-то цирковая реприза. Мне, то есть ему, – все трудно.
И уж это мне точно известно.
Ведь я – это он.
И никакой тягомотины.
С этого места – или момента, что почти одно и то же, сюжет может развиваться во множестве направлений, так как по большому счету его, суммарного, нет вовсе, ибо конец в любой раз будет предрешен с одинаковой силой.
И вот в ней-то все дело и состоит.
В ее целенаправленной идиотии.
…Он вообще-то часто и не догадывался о своем существовании среди разнонаправленных векторов автоматизма – точнее, он был не среди них, а, из них. Состоял. А может быть, и был в них.
Лишь иногда ему мнилось, что нечто начинает ему немного мешать. Но, как правило, это длилось недолго. А так – он примечал себя как сгусток табачного дыма. Он – еще немного – и весь развеется по комнате. И, коснувшись своим сизым сумраком тарелки репродуктора, вытечет в распахнутую фрамугу на зеленя палисада. На замкнутый низкими строениями собачий дворик.
Ворох георгинов почему-то не обломлен.
Осенняя одуревшая пчела выбирается задом из темного цветочного устья, как из плохого стихотворенья.
Когда он вернулся с фронта, где, против всех собственных ожиданий, вовсе не погиб, хотя наверняка должен был, абсолютно должен был погибнуть, но не был даже поврежден, в смысле ранен, то на возможной научной карьере он поставил крест, тем более и мать, с которой он жил, как-то за время ожидания его растеряла свою тираническую любовь.
Она перестала его кем-то определенным представлять.
Она как-то примирилась с его наличием.
И, как говорят, она сдала и теперь очевидно иссякала.
А он был здоров и абсолютно цел. Это было почти глупо и даже цинично на фоне увечных, на фоне темного зияния невернувшихся или редких писем от тех, кто остался где-то там, в армии. Они ведь тоже не вернулись к нему. В письмах ничего сказать было нельзя. Да никто и не пытался говорить, то есть прибавлять к тому, что было сказано в глаза. Он только складывал конверты и отвечал открыто, – почтовой карточкой.
Из стопки писем можно было выкладывать географические пасьянсы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу