Но мы не краснели, так как, судя по всему, уже и не страдали.
Если бы я остался наедине с этим невеликим, вполне обозримым развалом всяческих бесполезных следов, то, может быть, и ощутил бы себя страдающим, напрямую связанным с потерей дорогого человека, когда-то бывшим для меня всем, но мама, обволакивающая меня своим взглядом (я чуял его, даже не поднимая в ответ своих глаз), скрадывала и отнимала это мгновенное чувство наготы, испытываемое мною, когда я вспоминал глаза бабушки, ее обожающий меня, летучий, как эфир, лучезарный взгляд, струящийся потоком обожания исподтишка, настигавший меня и, к стыду, сегодняшнему стыду, так тогда раздражавший.
И страдать стоило только из-за этого.
Теперь я могу всмотреться, никуда не спеша, в ту фотографию, где мы с бабушкой запечатлены в городском саду «Липки».
За нашей спиной черно-белые, но в действительности, я это хорошо помню, чайные розы на клумбе, почва искусно прикрыта ковром мха, долго сохраняющим темные пятна следов дурно воспитанных детей, так как зелень в местах давления грузно чернеет, делается, как говорит бабушка, волглой.
Мы сидим на легкой лавочке с деревянными боковинами.
В этот полуденный миг нас заснял пожилой фотограф.
И важен не этот факт запечатленной, удалившейся и растаявшей вдалеке жизни, а тот необыкновенный взгляд, исполненный насыщающей нежности, уловленный пенсионером с «Зорким» на груди, ведь бабушка в этот миг перевела лучи своих глаз на объектив его аппаратика, и он, этот дорогой взгляд, пролетев сквозь систему розово-синих линз, обжигая чудесно восприимчивую эмульсию пленки и, испытав три или четыре превращения, оставшись на прямоугольнике фотографии, по сей день каким-то чудесным нерукотворным образом лучится оттуда для меня и мне щедрой нежностью.
И я могу теперь, не отводя глаз, смотреть, если так можно сказать о взгляде, вглядываться прямо в него.
Этим и объясняется всеобщая страсть к фотографиям, болезненное желание стяжать не милые и дорогие черты, а взгляды, вдруг остановленные при помощи химических фокусов. Взгляды, с которыми можно хотя бы в таком законсервированном варианте встречаться своими глазами, не отводя своего взора, как это бывает в действительной жизни, переживая невыносимый прилив крови к щекам или колотье в левой стороне груди.
Вот эти странные вещи, лишенные вещественности, ставшие не просто иллюзией вещей, иллюзией взгляда, а доподлинно воплотившиеся в иллюзию иллюзий, – их уже нельзя испытать реальностью, так как мы уже удалены от нее, от той, каковой она была вчера или минуту назад.
Реально лишь отсутствие, говорящее с нами на языке следов, потерянных волосков, холмиков пыли, обгорелых спичек, завязанных ленточек, а этому языку вовсе не нужна обоюдность.
Реально лишь то, что последний ливень оставил на оконном стекле различимые прозрачные в пыльном поле линии, и они нервной штриховкой чуть занавесили косный теплый вечерний свет, проливающийся на наше ирреальное занятие.
Мне кажется, этот свет как продолжение какого-то необычайного взгляда, взирает на нас, продолжая его и для.
Но это уже на периферии.
Мама изредка бросает на меня взгляды, и они, должно быть, бегут по мне, как белки по древесному стволу, быстрые, как эти зверьки. Я их чувствую, но не корой, не кожей, не одеждой, по которой они, наверное, стремглав пробегают, а, пожалуй, лишь по тому, что у меня чуть теплеют мочки ушей в тот миг, когда она тайно на меня поглядывает.
И по этим волнам смущения и неудобства я догадываюсь, что она на меня взглянула, подавляя все свои чувства, переживаемые ею сейчас, не обнаруживая их ни мимикой, ни жестами.
Мне теперь понятно, почему я не мог посмотреть ей в глаза, боясь наткнуться на точное внятное страдание, покоящееся в горячей сокровенной глубине ее влажного взгляда, боясь обнаружить чуть пожелтевшие от этого страдания белки, тяжелые завесы век, которые, я знал, так подозрительно спокойны, так разительно тяжело полуопущены по сравнению с хаосом редких беспокойных движений ее рук над сумбуром мелких фотографий, перебираемых нами уже, кажется, в третий раз.
Фотографий много, очень много, их десятки и сотни, и кажется, что к просмотренной, отодвинутой вбок груде можно прибавить еще одну карточку или не прибавлять еще вот эти две, можно остановиться, не идти дальше мимо этого собранного за долгие годы строя изображений.
Теплое чувство жалости приводит все сиюминутные впечатления, обезволенные, потянувшиеся чередой за караваном фотографий в умиленное состояние; и я сам удивляюсь своему умилению, но не нахожу в себе сил сосредоточиться на этом удивлении и вспоминаю лишь ряд подробностей, к которым можно прибавить еще одну или две изжитые неопасные случайности, и они так надежно заслоняют меня и от моего умиления, и от всего того ужаса, что я так тщательно и тщетно описывал выше.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу