Мама, сидящая за нашим большим обеденным столом, не видит, кажется, и чашки, из которой пытается пить что-то – холодный ли чай, тусклую ли, совсем теплую кипяченую воду. Да и я сейчас не могу вспомнить, отпила ли она хотя бы глоток из этой чашки, которую совершенно определенно, чуть покачивая, держала в руках.
До полных сумерек еще далеко, и мы с мамой перетряхиваем содержимое оклеенной красным посекшимся шелком коробки, перебираем, тасуем колоды фотографий, собранных, как игральные карты, по размерам: для пасьянса, покера, гаданья, преферанса – ведь всем этим столь прилежно занимались когда-то в этом доме!
Мне совсем не хочется попробовать на вкус эти не попавшие в тесные створки документов маленькие фотографии.
Они лежат грудой, словно беженцы, словно перемещенные лица, лишенные имени и не доехавшие до новой родины.
Уголок у правого плеча изображения гостеприимно отогнут, но никто не оставит след штемпельной вампирической помадой на белом безответном теле.
Вот они – без числа и года, не подписанные с испода, никем теперь не опознаваемые, – их можно только перебирать без всякого смысла и толка, тасовать по едва уловимым признакам сродства или противоположности, а можно проще – мужчин с мужчинами, военных с военными, дам с дамами, девиц с девицами...
На двух девических с тыльной стороны надписи почти одинаковым ученическим слишком натужным почерком троечниц с ошибками: люби миня как я тибя, или еще: пусь эти мертвыи чирты напомнют что-нибудь живо (е стерто); а вот и беглая мужская скоропись, подозрительно аккуратная, выдающая мало-пишущего человека в обладателе роскошного росчерка с вытянутыми петлями и крышками прописных.
Росчерк моего военного папы, напоминающий мне ход скорого поезда, предводительствуемый бодрым паровиком заглавной, выбрасывающим султаны и плавные перья пара.
Росчерк умершего папы, тесный, как садовый штакетник, повитый кудряшками нервного хмеля, почерк, опять строго говорящий со мной о содеянном проступке.
О, наказание будет непомерным.
Мы сидим с мамой на продавленной бабушкиной кровати в дальней комнате, самой светлой и единственной непроходной, светлой даже для этого вечернего часа, полного отраженьями всех дневных событий, в комнатке, наполненной мягким тяжелеющим светом, укрывающим и скрадывающим.
Мне начинает казаться, что в высокое окно проник суспензо-подобный, выворачивающий на свои жертвы, растворяющий все, желудочный испод морской звезды.
Поглощая, он переиначивает нас вместе с еще не пережитыми мыслями, нас вместе с достоверной способностью брать, трогать вот эти, например, так забавно волнообразно обрезанные карточки, колоться об эти бумажные смешные кружевные кромки.
Мы размешаны вместе с ними в один теплый коллоид...
И мы присматриваемся к этой детской карточной колоде: там темный молодой валет в неясных погонах кроет зрелую даму светлой завитой масти; мы приглядываемся к пухлым конвертам, где фотографии лежат, словно тонкие плавники, высохшие от времени, с загнутыми краями, памятуя о той морской соленой ванне, откуда они появились на свет красного фонаря в родовой осклизлой пелене эмульсии на счет один-два-три и не дольше пятнадцати...
Вот бабушка, зрелая молодящаяся дама, как бы поднимает гнутыми бровями свой взор, выпускает его на волю, как голубиную стаю, делает его объемным, насыщает интригующим удивлением.
Я представляю, как она садится к фотографу вполоборота, изображает роковую куклу из немого фильма, увлеченно строит из себя какую-то там диву.
На карточке она еще жива, но ей предстоит умереть.
Что это? Отпечатки безмерного, опустошающего отсутствия, ломкие оттиски сияющего следа жизни, той ее стороны, что была видна фотографу, и теперь через его невзыскательное затемненное посредничество – нам с мамой, чтобы мы различили лишь успешный ракурс семейной холодности, не заметили бодрую холодящую тень ежедневного страха, а расслабленную полуулыбку мужества приняли бы за легкую беззаботность.
Если бы фотография могла передать не взор бабушки оттуда – из исчерпанного времени ли, пустоты ли, – которым взирала на нас она, а ее взгляд, отличный от взора длительностью и концентрацией чувства такой степени, что поддерживать его своим зрением осознанно более нескольких мгновений для нее слишком горячо и больно. Настолько, что, гипотетически поймав его лучи, мы с мамой должны были бы залиться горячей волной смущения, затенив таким образом наше страдающее естество.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу