И качество, порождаемое этим свойством, – те резиновые перчатки отчуждения, брезгливо обобщавшие все тактильные свойства всех доступных вещей всего доступного мне мира.
Например, убравшие из ясеневой легкой древесины подлокотников наших старых, так любимых мною кресел, веселую сухость.
Особенно из того, что было придвинуто к самому изножью ложа.
Изъявшие из стекла рюмочки обольстительную прохладную гладкость.
Отторгнувшие (как жаль, что мне не образовать благозвучного причастия совершенного вида от глагола «вычесть») из тканой обивки дивана давнюю обжитую теплоту и инфантильную телесность.
И мне оставившие лишь зримое злое эмпирическое качество преграды, границы, водораздела.
Начиная с него царит явное кишение мертвого, омерзительного и непереносимого.
Именно последнее и стало преобладающим во всех чувствах, испытанных к миру маленькой комнаты, где лежала сначала умирающая, потом мертвая бабушка, а потом и вовсе отсутствовала.
И итог фиксаций всех помыслов на этом качестве был похож на фотографическую фокусировку без глубины, когда то, что не попадает в некую оптическую плоскость четкого душевного внимания, предстает неявным и размытым, и более того, ущербным.
И, по правде говоря, становится распадающимся и страшным и порождает в итоге невыносимое напряжение, вымывающее из сознания знание об этой описанной простой и ясной механике.
Порождает напряжение, в просторечии – напряг, делающий существование пустым и изматывающим, направленным лишь на излечение, если хотите, избавление от этого томящего злого недуга, представшего в форме измучившей нас с мамой болящей бабушки, а позже лишь ее бездушного тела.
Может быть, есть и другое качество переживаемой мною тогда жизни, породившее эти вышеописанные страхи.
Качество, если можно так выразиться, безответности, когда при помощи самого главного инструмента, которым мы владеем, будучи зрячими, ничего не можем узреть, измерить и в силу этого понять в сокровенном мире другого, в двух шагах находящегося человека.
Ведь это тело, представшее передо мной во всех мыслимых и немыслимых ракурсах наготы и качествах ущерба: с запрокинутой, свернутой вбок головой, слипшимися, как будто резиновыми волосами, в кровоподтеках, ранах, пролежнях и прочих незакрывающихся стигматах – лишь отвлеченно, номинально свидетельствовало о переносимых им страданиях.
И эта кажущаяся номинальность была порождена, наверное, так думается мне теперь, безответностью взгляда, укрытого прочными заслонками век, захлопнутого этими едва ли проницаемыми ставнями, блуждающего взгляда, завешенного тяжелыми рабочими фартуками, защищающими его как некоего измышленного литейщика от горячего фейерверка металла, плещущего вблизи, там.
Под этой преградой, безусловно, – как все-таки думал я тогда, – определенно блуждают лучи ее зрения, полные тоски и муки, их глубину и силу нельзя ни представить, ни, в силу этой непредставимости, измерить.
Но это было, увы, лишь кажущимся впечатлением некоей изобретенной мною тогда объясняющей мою муку схемой. Потому что все-таки однажды, откликнувшись на настойчивое, многократно обращенное к ней: «Бабуля, это я, я, это Ганя, Ганя», – бабушка открыла глаза, и ничего, кроме замутненных бегающих зрачков, лишенных какой бы то ни было глубины и ясности, явно уже не способных, как пересохший колодец, отразить небо и ответить на мой взгляд, там не было.
Не было ровно в той степени, чтобы я решил, что страдания, переносимые бабушкой сейчас, уже отвлечены от нее, да и от всего, чему можно соболезновать, выплескивая это ранящее, жалящее сознание чувство через край собственного взора.
И, наверное, правильнее всего сравнить эту безответную замкнутость бабушки с сокровенностью моллюска, сомкнувшего свои непроницаемые известковые створки. Ведь об утробной жизни, ведомой им, можно только гадать. Или же с замкнутой на невротический шпенек меланхолией полууснувшей готовальни, легко переживающей родные, не-язвящие уколы в пыльный темный бархат внутренних стенок.
Эти открытые на какой-то краткий промежуток времени, словно покрытые морской пленкой глаза бабушки, не порождающие не только взгляда, но и со всей очевидностью свидетельствовавшие, что уже и акта простого видения эти замутненные очи совершить не в силах, хоть и блуждают по-разному, как на добротных старинных портретах, где художник писал глаза так, что нельзя свободно перевести свой зрительский взор с одного на другой, не наталкиваясь все время на очевидную разность ответных чувств, возникающих в нас, на явную несовместимость глубин, когда правое око выказывает глубокое и таинственное дно души, а левое лишь скользит, не пересекаясь с нашим изучающим взором, обнаруживая в итоге всю мнимость и переменчивость, они-то и порождают все последующие неосуществимые до конца попытки проникновения на то таинственное дно души, о чьем наличии так красноречиво намекало правое.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу