Самым лучшим было бы перестать видеться, во всяком случае, наедине. И поначалу мы, не сговариваясь, так и поступили. Несколько недель я видел ее только в библиотеке. Однако обоим было ясно, сколь многое мы сразу же потеряли: без наших вечерних бесед стало вовсе уж безрадостно. Однажды, когда в абонементе не было никого, кроме нас двоих, она, заполняя мой формуляр, вздохнула:
— Эх, Арошка, Арошка!..
— Что, Олешка, дураки мы с тобой? — спросил я.
— Ну да, — подтвердила она, не поднимая головы.
— «Не рассуждай, не хлопочи», — процитировал я строчку стихотворения, которое сдружило нас.
— Вот именно, — усмехнулась она. — Испугались собственной тени.
— Так я вечерком зайду?
— И обойдемся без нежностей.
Мы опять стали проводить вместе вечера напролет. Когда говорила она, все было хорошо. Ольга увлекалась, начинала произносить длинный монолог по поводу, например, какого-нибудь немца: она, как оказалось, читала немецких поэтов в подлиннике и их изучением серьезно занималась под руководством отца, еще учась в школе. Понятно, что я слушал ее раскрыв рот. Потом специально для меня она стала подготавливать что-то вроде рефератов, кратких обзоров по периодам европейской литературы. Она была прилежным и, как мне понятно теперь, весьма талантливым педагогом, а я, конечно же, благодарным учеником. Иногда я начинал засыпать ее вопросами, она терпеливо отвечала, и я, сам того не желая, втягивал Ольгу в длительные споры. В спорах этих полученное ею от отца и из умных книг понимание литературы только как «продукта» социальных отношений той или иной эпохи, как зеркала общественной жизни, окружавшей поэта, сталкивалось с моим интуитивным восприятием всякого творчества как явления малообъяснимого и уж, конечно, сугубо личного, индивидуального происхождения. Мне было не интересно вникать в расстановку классовых сил в Германии в момент появления гейневского «Путешествия по Гарцу». Я кричал Ольге, что мне важнее, худ был Генрих или толст, умел ли напиваться допьяну, спал ли с девками, или, напротив, пил только парное молоко и оставался всю жизнь по-монашески воздержан. Она смеялась, я злился, мы начинали дразнить друг друга, и всякий раз каждый оставался при своем мнении. Кончалось же тем, что Ольга просила меня почитать что-нибудь новое. Новое находилось почти всегда: стихотворения появлялись чуть ли не ежедневно, а то и по два, по три в день. Я начинал с новых стихов, потом переходил к написанным раньше, и обычно мое чтение длилось час-полтора, сколько нас хватало: ее — слушать, меня — читать. Этот-то час и оказывался самым опасным. Я читал и читал, и по мере того, как ритмичные строки звучали в тишине и полумраке ее комнаты, на лице моей слушательницы все отчетливее проступало то самое волнение, значение которого было понятно и ей и мне… Она меняла позу, куталась в шаль и, опуская лицо на подставленную руку так, чтобы я не видел его, начинала нервно покусывать губы. Заставляя себя не обращать на нее внимания, я читал уже с напряжением, сбивался и безуспешно делал вид, что все идет как ни в чем не бывало… Возвращаясь к себе, я раздумывал, что же на нее так действует? Почему она теряла спокойствие только когда я начинал читать? Это какая-то чертовщина, говорил я себе, но, похоже, ее влечение ко мне прямо связано со стихами, и неужели, не сочиняй я стихов, она оставалась бы ко мне равнодушна? Нет, нет, тут же возражал я на это предположение, просто я — единственный мужчина, с которым у нее какой-то контакт. И потом… Из рассказа о пережитой ею трагедии и из того, как нарочито вольно касалась она отношений мужчин и женщин, я сделал вывод, что, может быть, больше, чем искалеченным телом, тяготилась она своей девственностью. Видимо, рано успев почувствовать себя женщиной, внутренне готовая стать ею, она теперь примирилась со всем, кроме одного: невозможности переступить черту, за которую ее не пустила тогда катастрофа. «Если б нас сбило утром!..» Конечно же, душа ее не могла успокоиться именно по этой причине… Разбираясь в том, что происходит с Ольгой, я старался не заглядывать в свое собственное нутро. Там шевелилось неясное, спутанное в клубок. Увидев, как Ольга опускает глаза и кусает губы, я одновременно с неловкостью испытывал что-то похожее на тщеславие. Вдруг я замечал, что ее лицо становится удивительно милым, когда оно розовеет от внезапного волнения, теряет обычную холодность, и его четкие линии приобретают нежные, мягкие очертания… В эти минуты мой смятенный разум отказывался следовать за реальностью, и я был готов признаться себе, что она могла бы мне понравиться… может понравиться… она мне нравится, но…
Читать дальше