Никольский высмотрел местечко на краю одной из немногих скамеек, снял пиджак и, перекинув его через руку, посидел недолго с сигаретой. Потом попил на углу газировки и быстро пошел. Торопиться, собственно, было незачем. Но дурнотная, неподконтрольная нервозность овладела им. Ему стало казаться, что через каких-то несколько минут события, которые давно уж были предопределены и, может быть, годами с безмолвным терпением ждут неизбежного часа, — что эти события сдвинутся разом и вовлекут его в свой безудержный ход, и все, чем так бестолково набита жизнь, начнет разрешаться в стройный порядок, и что-то существенно важное, верное выйдет на свет из хаоса, и он… засмеется. Почему-то казалось ему, что должен он однажды засмеяться новым, этаким звонким, беспечным смехом!.. Глупость и глупость! И почему не предугадывать иного, —что все происходящее без видимых причин и следствий, разрозненное и случайное, начнет однажды стягиваться в узел единый и крепкий, какой уже и не распутать и не разрубить, и быть ему внутри сего узла и ныне и присно и во веки веков. Аминь!
Бревенчатый, осевший на бок старый домик, в котором снимала жилье Данута, был заперт висячим замком. На соседнем дворе, огороженном ржавой железной сеткой, женщина бросала для ватаги кур поклевку. «Цып, цып, цып, цып!» — твердила женщина со скукой и раздражением и внимательно смотрела за Никольским.
— Что, нет никого? — крикнул Никольский и направился к сетке.
Женщина повторяла «цып, цып». Она перевернула миску, потрясла ее и тогда ответила.
— Уехала Полина. К сыну. В Иркутск. Да вам-то не ее?
— Не ее. Здравствуйте. Данута, — женщина тут живет.
— Ну. Сестра у ей померла. Царствие ей Небесное, хотя и не наши они. — Женщина медленно перекрестилась.
— Я знаю, да.
— Тебе на что?
— Я — знакомый. Из Москвы.
— Вона. А ентот?
— Кто, мамаша?
— Московский. Еврей-от?
— Друг мой. Арон.
— Ну. Приехал?
— Не смог он. Начальник не пустил.
— Вона.
Женщина помолчала.
— Увезть ее надо. Пропадет. Гордая. Кобелей вокруг эва сколько. Теперь без сестры-то не упустют. Полина-от Господа не боится, ей синюю-то, пять, дадуть, она замок и навскинь. Научила — Дань, говорю, к сестре ложися, побоятся, небось, к параликовой с делом ентим кобелиным. Еврея-от как мордовали, убивцы окаянные! А не увезть — куда ж ей? Замуж-от, бабе. А гордая.
Она повернулась, пошла тяжело ступая. Но приостановилась и договорила:
— Дождися. В горсовет пошла. Ан в обед, видать, попала. Хошь — у меня сиди.
— Спасибо, мамаша. Так уж подожду.
— Твоя воля.
Он сел за домом в тени. Его поташнивало — сказывалась ли бессонная ночь или теплой, совсем натощак, газировкой мутило, или же так, простейшей рвотной реакцией он отвечал на злобу, его охватившую. Он сжал виски и со стоном, хрипом и клекотом, словно выташнивая, стал цедить через сжатые зубы грязную, липкую ругань, и мотал головой, и возил по земле кулаками. От этого не легчало, но что-то начало в нем спадать как будто, он прислонился спиною к бревнам стены и прикрыл глаза… Когда ж он их открыл — вскочил, не думая: поодаль, около угла стояла Данута и с недоумением на лице смотрела — смотрела на него, и вот — узнала ли, понять было нельзя. Из-за сетчатой ограды женщина кивала удовлетворенно:
— От, вишь, сказал — подожду. Ан умаялся. Так пойду я, Даня.
Данута в полплеча обернулась к ней, благодаря ее улыбкой, — женщина пошла от забора.
— Вы узнаёте? — спросил Никольский.
— Езус… Езус-Мария! — Голос ее дрожал. — Как хорошо… Это — вы… вы приехали… я…
У нее были сжаты руки — будто собиралась, как в трагедиях на сцене, ломать в волнении пальцы, и он со святостным чувством, в себе ему незнакомом, потянулся к ее ладоням, взял в свои и, голову склонив, коснулся горячих пальцев губами. И это был миг — из единственных, не исчезаемых, миг, проходя сквозь который — без всякой своей оболочки проходишь — ни тела нет, и нет желаний, и нет ничего, — а всечувствование всех чувств и переживание переживаний.
— О… Пр о шу… в дом пр о шу…
Вошли в низкий дом. Против русской беленой печи —круглый стол под клеенкой, на окне — «ванька-мокрый» в блеклой зелени ломких листьев и в розовых бледных цветах, и была на окне, на шнурочках, занавеска с оборкой по низу. Сели друг перед другом за этим пустым, как безмолвие недавней и близкой смерти, ровным столом, и Никольский глазел через стол — далеко-далеко — на Дануту.
— Вы знаете… да? — от людей?.. Мою Руту…
Читать дальше