— Зачем же ты тогда едешь? — спросила она. — Если так думаешь.
— Зачем я еду? — ответил Зуи, не оборачиваясь. — Я еду главным образом потому, что чертовски устал подниматься по утрам в ярости и по вечерам ложиться в ярости спать. Я еду, потому что осуждаю всех своих знакомых — этих несчастных ублюдочных язвенников. Что само по себе меня особо не волнует. По крайней мере, если я сужу, то сужу кишками, и я знаю, что за каждое такое суждение я рано или поздно, так или иначе до черта заплачу. Но и это меня сильно не волнует. Только вот что — господи боже, — вот что еще я тут в центре делаю с духом людским и больше уже видеть этого не могу. Я тебе скажу, что такое я делаю. После меня все начинают понимать, что они на самом деле не хотят ничего делать хорошо, — они просто хотят, чтобы это считали хорошим все знакомые: критики, рекламодатели, публика, даже учитель в школе у ребенка. Вот что у меня получается. Хуже этого ничего нет. — Он нахмурился школьной крыше; затем кончиками пальцев промокнул со лба капли пота. Вдруг повернулся к Фрэнни — ему показалось, она что-то произнесла.
— Что? — переспросил он. — Я тебя не расслышал.
— Ничего. Я сказала «ох господи».
— Чего это «ох господи»? — нетерпеливо спросил Зуи.
— Ни-че-го. Не кидайся на меня, пожалуйста. Я просто думала. Видел бы ты меня в субботу. И ты еще говоришь, будто подрываешь дух людской! Да я абсолютно убила Лейну весь день. Что ни час, как по часам, падала в обморок, так мало того, я и вообще поехала туда, на прекрасный, дружеский, нормальный, с коктейлями, предположительно счастливый футбольный матч, и абсолютно все, что бы он ни сказал, — я либо ополчалась, либо огрызалась, либо — я не знаю — просто гадила. — Фрэнни покачала головой.
Она еще гладила Блумберга, но рассеянно. Казалось, все ее внимание приковано к роялю. — Я просто ни разу не удержала рот на замке, — сказала она. — Ужас просто. Вот как он встретил меня на вокзале, так я к нему придиралась и придиралась — к его мнениям, к ценностям, ко всему. Без исключения — и тонка. Он написал какую-то совершенно безвредную пробирочную работу по Флоберу, и так ею гордился, и хотел, чтоб я ее прочла, а по мне она до того отдавала филологией, была до того высокомерной и школярской, что я только… — Она умолкла. Снова покачала головой, и Зуи, по — прежнему полуразвернутый к ней, прищурился. Выглядела она еще бледнее, как бы еще послеоперационнее, чем когда проснулась. — Удивительно, что он меня не пристрелил, — сказала она. — Если б пристрелил, я бы его абсолютно поздравила.
— Ты мне это рассказывала вчера. А сегодня утром несвежие воспоминания мне, дружок, не нужны, — сказал Зуи и вновь отвернулся к окну. — Во-первых, совершенно мимо, если отрываешься на вещах и людях, а не на себе. Мы оба такие. Черт, да я то же самое делаю с телевидением — и это сознаю. Но это неправильно. Дело в нас. Я все время тебе говорю. И чего ты такая тупая?
— Ничего я не такая тупая, а ты все время…
— Дело в нас, — повторил Зуи, отмахиваясь. — Мы чучела, вот и все. Эти два ублюдка сцапали нас, как положено, загодя и превратили в чучел по своим чучельным лекалам, только и всего. Мы — Татуированная Дама, и никогда нам не будет ни минуты покоя, всю жизнь, пока остальные тоже не обтатуируются. — Мрачно — и это еще слабо сказано — он поднес сигару к губам и затянулся, только та уже погасла. — А помимо всего прочего, — немедленно продолжил он, — у нас комплексы «Мудрого дитяти». Мы так и не сошли с эфира по-настоящему. Ни один. Мы не разговариваем — мы рассуждаем. Мы не беседуем — мы излагаем. По крайней мере — я. Как только я оказываюсь в одной комнате с человеком, у которого стандартный набор ушей, я становлюсь либо провидцем, либо человеческой булавкой. Князем Зануд. Вчера вечером, например. В «Сан-Ремо». Я все молился, чтобы Хесс не пересказывал мне сюжет своего сценария. Я ж ведь отлично знал, что этот дебильный сценарий у него с собой. Отлично знал, что не уйду без сценария. Но молил бога, чтоб Хесс избавил меня от устного изложения. Он же не дурак. Он знает , что я не смогу не раскрыть рот. — Неожиданно и резко Зуи развернулся, не снимая ноги с сиденья и взял — сцапал — книжку спичек с материного письменного стола. Опять отвернулся к окну и виду на школьную крышу и сунул сигару в рот — но тут же вытащил. — Да и ну его к черту все равно, — сказал он. — Такой дурак, что сердце кровью обливается. Как все на телевидении. И в Голливуде. И на Бродвее. Думает, что сентиментальное — это нежное, грубое — значит, реализм, а то, что заканчивается физическим насилием, — законная кульминация даже не…
Читать дальше