* * *
Ты стоишь рядом с моей гостиницей в Копенгагене и ждешь меня. Твое появление пугает меня. Не думаю, что это совпадение. Мне даже кажется, что ты специально следил за мной до самого Копенгагена. И вот ты стоишь здесь, возле моей гостиницы, подчеркнуто вежливый, дряхлый и озабоченный, и говоришь, что приехал в Данию по делам. Ты что, хочешь меня рассмешить? Или рассердить? Чего ты вообще хочешь? Что тебе от меня нужно?
Я два дня промучилась, слушая лекции об уходе за смертельно больными. Болеутоляющие лекарства, утешение, беседы, забота. И вот вечно умирающий Аксель Грутт стоит и ждет меня возле гостиницы. Ему недостаточно выпить со мной кофе. Он хочет, чтобы мы вместе прокатились на колесе обозрения.
Известная актриса читает монолог о смерти сына. Это трогательная история о медсестрах в белом, о холодных руках, тонких бинтах, трепещущих на ветру занавесках и облегчающем страдания морфии. Она постоянно повторяет: «Бесценная смерть, прекрасная смерть, бесценная смерть, прекрасная смерть», и по ее лицу текут подобающие случаю слезы. Когда она закончила, я попросила слова. Я встала со своего места, вышла на сцену, засунула в рот два пальца, и меня вырвало. «О господи!» — вскрикивает актриса. Я вытираю рот и прошу стакан воды.
— Я боюсь высоты, — говорю я Акселю. — И у меня мало времени.
— Ты боишься упасть или боишься, что прыгнешь?
— Боюсь, что я больше не спущусь вниз.
— Я буду держать тебя за руку.
Потом ты рассказываешь мне, что ты родственник изобретателя колеса обозрения, американского инженера, который был еще талантливей, чем Густав Эйфель. Ты пытаешься произвести на меня впечатление, Аксель?
Самое ужасное в колесе обозрения не то, что оно быстро крутится, — крутится оно как раз ужасно медленно. Самое ужасное, что, когда ты на самой вершине, оно останавливается и ты не знаешь, когда оно начнет опускаться.
Мое первое воспоминание о Мартине. Представь просторную светлую комнату. Высокий потолок, старый деревянный пол, который нужно бы натереть, но мне и так нравится. В комнате большое окно, тонкие, почти прозрачные голубые занавески, а посередине стоит он — новый диван. Зеленого цвета. На диване сидит Мартин. Он потрудился подняться на подъемнике и войти через окно, а теперь не хочет уходить. Он поставил диван и уселся на него. Он смеется. Протягивает мне руку. Он что-то говорит, его губы шевелятся, но мне ничего не слышно. Я стою в дверях между спальней и гостиной, порог там очень высокий, и я всегда спотыкаюсь.
Я говорю Мартину — тогда я не знала его имени, — что мне надо забрать Аманду из детского сада. Прошу его уйти. Он привез диван, получил деньги, и теперь он должен уйти.
— Ты точно хочешь, чтобы я ушел? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— Той же дорогой? — спрашивает он, показывая на окно.
Подъемного крана, грузоподъемника или как там это называется — того устройства, на котором Мартин поднялся ко мне, больше нет. Я выглядываю на улицу. Грузоподъемник уехал.
— Мне все равно, — говорю я.
Мартин встает с дивана, забирается на подоконник и широко распахивает окно.
— Ты уверена? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
Он заносит одну ногу в воздухе.
— Точно?
— Да! — говорю я.
Он сгибает в коленях ноги, наклоняется, распрямляет руки, как крылья, и на мгновение мне кажется, что он сейчас прыгнет. Сейчас незнакомый мужчина выпрыгнет из моего окна и разобьется насмерть, и как мне потом это объяснять Аманде, его родственникам, соседям, полицейским? Я кричу: «Нет!»
— Нет! — кричу я. — Черт! Не надо!
Я цепляюсь за него, а он смеется, спрыгивает на пол и говорит: «Один — ноль в мою пользу». Я велю ему убираться к черту, а он отвечает: «Но ведь ты сама попросила», — и я говорю: «Уходи, придурок, сначала в дверь, потом вниз по лестнице, туда тебе и дорога», — а он целует меня в щеку, гладит по голове и говорит: «Я не уйду, и ты это знаешь», и я говорю: «Уйдешь», — но мы оба знаем, что он не уйдет.
У меня есть одна пациентка, больная раком. Ей немногим больше тридцати, и она скоро умрет. Она рассказывает мне, что стала думать о себе в третьем лице. «Она, а не я», — говорит эта женщина. Она сейчас здесь, ее тело разрушается. Ей принадлежит одна грудь, как напоминание о том, что была другая, и это ее голос говорит: «Я боюсь, я больше не могу».
А потом она добавляет:
— Я вздыхаю, и мне больно. Я вздыхаю, и мне больно. Я вздыхаю, и мне от этого больно.
Я смачиваю ей губы.
— Но иногда, — говорит она, — я как будто встаю, подхожу к окну, поворачиваюсь и рассматриваю женщину на постели. Я слышу, как она делает выдох, и мне не больно, я слышу, как она делает вдох, и мне не больно. Она вдыхает и выдыхает. Ей не больно. Она сейчас в другом месте.
Читать дальше