Старый каюр Сахсылла наверняка ничего не знал про Одиссея, но словно дождался нужного часа. «Абаасы», — кивнул он, прислушиваясь. Развёл костер, накормил огонь, плеснул тёплого масла по обе стороны, окропил себе лоб, и запел сам. Мало кто понимал слова, но каждый слышал, что каюр, сделавшийся тойкосутом, поэтом и певцом сразу, повел рассказ о себе, обо всех, попавших в ловушку духов воды, земли и неба. Как повествуют тойкосуты о событиях былых и настоящих в дни празднеств, как заводящий представляет каждого в осуохае — танце единения душ. Только размеренней, неторопливей, помня, что не с людьми, и не в праздник, а с верховными судиями судьбы ведёт он разговор. И они, выслушав, решат: достойны ли эти люди дальнейшего пути? Жизненного пути достойны ли? Им, верховным силам, не обязательно нужна твоя жизнь — им довольно рассказа о ней, если он правдив и достоин. Если же тебе нечего сказать о себе, или есть причины, по которым ты не можешь этого сделать: ты нагрешил, ты был бесчестен, или просто лишен голоса своего, то ты сам предрешил свою участь.
Двое на плоту также знали про Одиссея и про дурманящие сирены. Но не знали о том, что приленских сирен — абаасы — можно перепеть. Что зов голосистых абаасы — это знак духов природы, по которому наступает пора явить силу своего духа, мужества, выверить свою неизлукавленную судьбу. Они не умели складывать тойук — песнь, рождающуюся тотчас, утеряв и почти забыв эту способность древних прародителей — сказывать, баять, призывая в тягостный миг всю скопившуюся за времена родовую мощь. Но память, толкнувшееся из глубин корневое знание, вызволили то же самое. Они запели. Песню, сочиненную не ими, слишком уж вживленными в свое редкое, словно спрессовавшееся время. Старинную, русскую, через которую им было даже легче рассказать о себе.
То, ох, не ве-етер ве-етку кло-нит,
Тихо напевала Аганя на привале, сидя на корточках в сторонке.
Не-е дубра-авушка-а-а шу-мит,
Подпевал и Григорий Хаимович. Он-то имел право присесть, когда другие ставили палатки и разводили костёр. А она, нет. Её Даша отогнала, мол, без тебя управимся, отдыхай.
— Кто невесел, нос повесил? — шутливо приподнял начальник ей кончик носа.
— Как я его повешу, — улыбнулась Аганя, — если он у меня курносый?
То-о мое-о, мое-о сердечко сто-онет,
Продолжил приглушенно, как бы заговорщически, Бернштейн. И она подтянула, прислушиваясь мысленно к тому, как слаженно напевают там, двое, в кружении водоворота.
Ка-ак осе-енний ли-и-ист дрожжи-ит.
И рыбы, рыбищи, серебристые чиры и златоспинные нельмы всплывали, кишмя кишели вокруг них. То ли собрались на голоса, послушать состязания людей с абаасы, то ли показать слабым людям свою силу и превосходство в стихии вод. А щуки, здоровенные, обнаглевшие, потому как никто их здесь не считал за рыбу и не ловил, даже хватали зубами за весло.
— Если звезды зажигаются, — читал Бернштейн стихи нараспев, сидя у костра, когда над головами и впрямь проступали на небе звёзды, — значит, это кому-нибудь нужно…
Он любил читать стихи, и это у него выходило так, что сразу же хотелось подняться и идти маршевым строем прямиком в светлое будущее. Но сейчас он читал именно для неё, Агани. И выходило так, что редкие осенние звёзды зрели цветистее, и были они: и костёр, и люди вокруг, и те двое там, на реке, и она, кому-то нужны, коли зажглись, зажили.
— А ты стихи не сочиняешь, случаем? — спросил он. И добавил вдруг так, как с ней прежде говаривал только Бобков, тоном полушутливым, полусерьезным: — Мне кажется, у тебя должно получиться — стихи сочинять!
Для начальника крупной партии было странным уделять столько внимания рядовой коллекторше. И люди незлобливо переглядывались, кто-то даже подшутил, смотри, мол, Григорий Хаимович известный сердцеед. Но она-то знала, что это у него от того, что кружат их мысли в едином омуте.
Пели двое в водовороте средь играющих рыб уже озоровое. Да ему и весело было. Ничего иного он и не искал для своей судьбы, и не желал. А стремился сюда, в пороги, в омут, в неистовое речное движение с той поры, как себя помнил — как услышал про Христов камень, так всё это и примнилось. Знал, что отправиться за своим Христовым камнем, когда с котомкой уходил из деревни, приезжал в громадный город, носящий имя самого Ленина. Когда умирал: на войне, в плену, в концлагере, в побеге — звали его эти неведомые тогда места, и зов этот помогал ему выжить! И наконец-то он пришел сюда, он был почти у цели, вместе с дивной женщиной, смелой, сильной и неразгаданной, как эта река. И не могла природа так просто, легко пропустить их, они должны были сражаться, доказать ей право своё! И только язвенная болезнь стреляла вдруг темью в глаза: он чуть приседал. Но бьющие, цепляющиеся за конец весла щуки, подбавляли бойцовской злости, напоминая об опасности.
Читать дальше